С каждым поколением на кладбищах становится всё больше тех, кто мёртв по сути, а не по факту…
Анатолий (Нафтали) Лернер
Все же злодейская штука – память! Неожиданно из глубин отпускает она то, что, казалось, забыл окончательно, к чему боялся прикасаться даже во снах!
Наш старый двор. Сколько стихов я посвятил тебе! Сколько тепла и любви находил в тебе! Но и никогда не забывал холод, страх и ненависть, наполнявшие твои сквозняки.
Двор составляли два четырехэтажных кирпичных дома в три подъезда. С одной стороны они были огорожены вереницей сараев, с другой – забором от цементного склада. Забор обступали ветхие сараи. В одном из таких сараюшек, уставленном снаружи баками для мусора и пищевых отходов, жили странные и вечные, как сами сараи, люди. Муж и жена. Дворники. Татары.
Когда взрослые произносили эти слова, было в них что-то пугающее. Но когда дворник залазил на обветшалую крышу какого-нибудь сарая, чтобы достать оттуда наш начищенный ваксой тяжеленный футбольный мяч, мы смотрели на Татарина с нескрываемым восхищением!
Крыши сараев проваливались даже под весом откормленных дворничихой котов. Потому-то нам, мальчишкам, запрещалось залазить на них под угрозой показательной порки. Другого языка мы, наверное, тогда не понимали. Зато точно знали, какой опасности подвергал себя Татарин, и не понимали, почему родители пугали нас этими людьми. Каждый пацан по сей день помнит кисло-сладкий туман их жилища – запах овчины и нафталина.
Вот и я. В сереньком пальто с пришитыми к нему настоящими погонами и с мусорным ведром в руках. Утро! Солнце светит! Из черных тарелок, висевших на каждой кухне, звучит единый слаженный хор.
– Союз нерушимый, – старательно вторю я хору!., а Татарин, завидев меня, машет издали рукой, но я делаю вид, что мне нынче не до него. И потом, что это значит: махать рукой человеку с офицерскими погонами?
Я прохаживаюсь прогулочным шагом взад-вперед в надежде, что кто-то из пацанов случайно выглянет во двор и приметит эти мои полевые погоны с двумя зелеными звездочками.
Мало-помалу я приближаюсь к дворнику. Татарин смешно суетится. Он хватает метлу, забавно перехватывает её и неожиданно кричит весёлое слово «смирно»! А тут и вовсе, как забасит: «Здравия желаю, ваше благородие! – и пока я прислушиваюсь к непонятным словам, тихо добавляет: – Господин лейтенант желает морковку?».
Я сижу в дворницкой и, болтая ногами, грызу сладкую морковку. Я рассказываю тёмному дворнику, отсталому Татарину, человеку из другого мира, что лейтенант – вовсе не «благородие», а наоборот – товарищ всем солдатам! А дворник кивает головой и докуривает ароматную «козью ножку». Потом сплёвывает на ладонь и о слюну гасит окурок.
Завидев отца, я едва сдерживаю себя, чтобы не помчаться вприпрыжку, и чрезмерно медленно, с достоинством, прощаюсь с Татарином… и только теперь мчусь в детский сад!
Пацаны обступили меня со всех сторон. Ещё бы! На моих плечах самые настоящие погоны!
– Офицерские, – говорит Сашка.
– Ага, офицерские! – с восторгом подтверждаю я. – Товарища лейтенанта.
– Ты, что ли, товарищ лейтенанта? – смотрит на меня обиженно Сашка, и все почему-то смеются. И я смеюсь. Мне весело! И всем нам весело! И даже Сашка смеётся! И вот мы уже играем… Мы играем в войну, потому что хор из репродуктора поет: «вставай, страна огромная», и мы – встаём! На Священную войну! Хотя и не знаем, что это такое. Зато у меня настоящие погоны! И у Сашки – полевая пилотка! Очень хочется поиграть в пилотке! Но на моих плечах офицерские погоны.
Мы играли в войну и, как положено, побеждали. Мы боялись нашего невидимого врага, и широко раскрыв глаза, безбожно врали друг дружке о его силе и коварстве! А когда выходило, что такого-то и победить невозможно, мы придумывали в себе волшебные качества, которые – и мы были в том уверены – помогут справиться с нашим общим врагом. Ведь наша война – «народная», «священная война».
Тойка стоял на часах. В кино про войну он видел, как нападают на часовых. Но он – товарищ лейтенанта, он не проспит врага. Из кино он научился вглядываться куда-то вдаль, выискивая противника; знал, как нужно себя вести, если фашисты появятся рядом. Но фашисты ни разу не появлялись. Играть становилось всё трудней, потому что появилась скука. И тогда Тойка прогнал её веселой песней, подхваченной из репродуктора! Теперь стоять на часах ему стало намного веселей.
«Край родной навек любимый» – пели детские голоса, и Тойка с восторгом подхватывал:
Где найдешь еще такой!
Где найдешь еще такой?
– спрашивал он… и вместо ответа на него накатывалась волна восторга и гордости за край березок и рябины, за куст ракиты над рекой, и за то, что он, пацан, стоит на страже любимого края, о котором поёт далекий хор детей из Москвы!
– Ты что тут делаешь один? – ухнуло в сердце у Тойки. Проходившая мимо сада женщина, наморщив лоб, сурово разглядывает его через калитку. – Небось мёртвый час прогуливаешь?
– Что?! – гулко оборвалось сердце, а с ним и радостный детский хор. Мёртвый час. Тойка почувствовал себя покинутым. Он одиноко стоял во дворе, где не сложилась игра, где все исчезли, а он остался. Игра уступила место страху. И был он с ним один на один. За опоздание полагалась экзекуция. Теперь он должен будет предстать перед детьми без штанов. Так положено: провинился – снимай штаны, а снимать стыдно, а не снимать нельзя, потому что ты же всё-таки провинился. С другой стороны, попробуй тут не провиниться, когда столько вокруг интересного! Но он знал, что объяснять это будет некому. Знал и то, что во время экзекуции уже никто ему не поможет. Что неоткуда будет ждать помощи. Тойка, маленький пацан, вдруг почувствовал приближение большой беды. Он ощутил себя один на один с ней.
Как-то по-взрослому охнув, кинулся Тойка бежать. Он боялся, трусил, но бежал навстречу страху! Тойка несся напропалую! Стремглав к небольшому особняку, в котором и располагался злополучный детский сад! Он бежал, шлёпая ботинками по лужам, и видел, как взрывались черные брызги!!! Как, прежде чем шлёпнуться на что-то кляксой, грязью, чёрные брызги подолгу зависали в воздухе. Его промокшие ботинки сменили солдатские сапоги, и озябшим ногам в приспущенных чулках стало теплей. А заколдованные сапоги несли в настоящую атаку неигрушечного боя неизвестной войны. И Тойка бежал и всё ещё надеялся, что игра всё сгладит, не отдаст его в в распростертые лапы страха. Но страх вполз и в саму игру змеиным шипением деревенской бабы, подвязывавшей челюсти цветастым платком. Нянечка сидела на детском стульчике, широко расставив сморщенные колени, и её шипение, точно зловещее заклинание, превращало детей в безвольных напуганных жмущихся друг к дружке зверьков. Кролики стыдливо дрожали, потому что были голыми – с них уже содрали одёжку, их мягкие шкурки, и они выли страшным и разлаженным хором: «Не надо, нянечка, прости…»