Он остановился и отстранил от себя друга. Он произнес едва слышно, почти не раскрывая рта:
— Это было ее намерение — и надо его исполнить; я поклялся ей в этом.
На этот раз фламандец понял, что ему остается только молчать, что все слова тут бесполезны.
Граф повернулся; его взгляд упал на багровое солнце, которое уже низко опустилось над линией горизонта.
— До заката солнца, — воскликнул он, — до заката солнца! Надо торопиться.
Он подошел к садовнику:
— У тебя есть с собой нож?
Старик вынул из кармана длинный нож.
— Острый?
— Да, господин граф.
— Так иди и разрежь ее.
Старик с ужасом посмотрел на него. Он весь задрожал и сказал:
— Нет, господин граф, этого я не могу.
Граф повернулся к обоим работникам.
— Тогда вы сделаете это.
Однако работники не двигались, они стояли с опущенными глазами и ничего не говорили.
— Я приказываю вам сделать это, слышите?
Они продолжали молчать.
— Я сегодня же выгоню вас со службы, если вы не послушаетесь меня.
Тогда старик сказал:
— Простите, господин граф, я не могу этого сделать. Я служил в замке двадцать четыре года и…
Граф прервал его:
— Я дам тысячу франков тому, кто это сделает.
Никто не двинулся.
— Десять тысяч франков.
Молчание.
— Двадцать тысяч.
Младший из работников, который продолжал еще стоять в могиле, посмотрел на графа.
— И вы принимаете на себя всю ответственность, господин?
— Да!
— Перед судом?
— Да!
— И перед священником?
— Да, да!
— Дай мне нож, старик, подай мне также и топор. Я это сделаю.
Он взял нож и сорвал с покойницы покров. Потом он наклонился и замахнулся ножом. Но он не успел даже опустить руки, как выскочил из могилы и бросил нож на песок.
— Нет, нет! — крикнул он. — Она смеется надо мной!
И он бросился бежать в кусты.
Граф повернулся к своему другу:
— Как ты думаешь, ты любил ее больше меня?
— Нет, конечно, нет.
— Тогда тебе это легче сделать, чем мне.
Но фламандец только пожал плечами.
— Я не мясник… А кроме того… мне кажется, что это не было ее намерением.
У графа в углах рта показалась пена. А между тем губы его были совсем сухие и белее полотна. Он спросил тоном осужденного, который хватается еще за последний слабый луч надежды:
— Так ее намерением было… чтобы я… сам?..
Никто не ответил ему. Он посмотрел на запад. Огненный диск солнца спускался все ниже.
— Я должен, я должен это сделать, я поклялся.
Одним прыжком он очутился в могиле. Руки его судорожно сжимались:
— Пресвятая Матерь Божия, дай мне силы!
Он взял топор, высоко замахнулся им над головой, закрыл глаза и со страшной силой опустил его.
Он промахнулся. Топор попал в сгнившее дерево и расщепил его на мелкие куски.
А графиня улыбалась.
Старый садовник отвернулся; сперва нерешительно, а потом все скорее и скорее он побежал от могилы. Оставшийся работник последовал за ним. Ян Ольеслагерс посмотрел им вслед и потом пошел медленно, шаг за шагом, по направлению к замку.
Граф Винсент д'Оль-Ониваль остался один. С минуту он колебался, хотел крикнуть, позвать убежавших. Но какая-то необъяснимая сила зажимала ему рот.
А солнце опускалось все ниже и ниже; оно кричало ему, он слышал, как оно кричало.
А графиня в его ногах улыбалась.
Но эта-то улыбка и придала ему силы. Он опустился на колени и взял с земли нож. Рука его дрожала, но он воткнул нож, воткнул его в шею, которую он так любил, любил больше всего на свете!
Тут он вдруг почувствовал громадное облегчение и громко захохотал. Его хохот раздавался так громко и пронзительно в вечерней тишине, что ветви берез дрожали и покачивались взад и вперед, как в смертельном испуге. Казалось, будто они вздыхают и рыдают и хотят бежать, далеко бежать от этого страшного места. Но они все-таки должны были стоять на своих местах, должны были видеть и слышать все, прикованные к почве своими могучими корнями…
Ян Ольеслагерс остановился, там, у пруда. Он слышал этот страшный хохот, которому не было конца, слышал, как рубил топор, как скрипел нож. Он хотел уйти дальше, но что-то приковало его к земле, какая-то неодолимая сила удерживала его на месте, словно и он прирос к земле, как березы. Его слух обострился до невероятности, и ему казалось, что сквозь громкий смех он слышит, как трещат кости, как разрываются жилы и мускулы.
Но среди всего этого в воздухе вдруг раздались какие-то новые звуки. Нежные, серебристые, как будто сорвавшиеся с губ женщины. Что это такое?
Вот опять, и опять… Это было хуже ударов топора, хуже безумного хохота графа.
Звуки продолжали раздаваться все чаще и яснее… Но что же это такое?
И вдруг он сразу догадался — это смеялась графиня.
Он вскрикнул и бросился бежать в кусты. Он заткнул пальцами уши, открыл рот и вполголоса смеялся сам, чтобы заглушить все другие звуки. Он забился в кусты, как загнанный зверь, не осмеливаясь перестать издавать эти бессмысленные звуки, не осмеливаясь отнять рук от головы. Он широко раскрыл глаза и смотрел на дорогу, на лестницу, которая вела к открытой двери часовни.
Тихо, неподвижно.
Он ждал, затаив дыхание, но он знал, что когда-нибудь этому ужасу настанет конец. Когда там, сзади, исчезнут последние тени в темной чаще вязов, когда наконец зайдет солнце.
Все длиннее и длиннее становились тени; он видел, как они растут. И вместе с ними росло его мужество. Наконец-то он осмелился: он закрыл рот. Он ничего не слышал больше. Он опустил руки. Ничего.
Тихо, все совершенно тихо. Но он все еще продолжал стоять, ожидал, притаясь за ветвями.
Вдруг он услышал шаги. Близко, все ближе, совсем рядом.
И он увидел в последних багровых лучах заходящего солнца графа Винсента д'Оль-Ониваля. Он шел мимо него, он не смеялся больше, но его застывшее лицо ухмылялось широко и самодовольно. Словно он только что проделал самую удивительную и невероятную штуку.
Твердыми, уверенными шагами он шел по дороге, держа в высоко поднятых руках тяжелую красную урну. Он нес в склеп своих праотцов останки своей великой любви.
Париж. Август 1908
Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина.
Иезекеиль. XVIII. 2.
Я познакомился с доном Пабло, когда в бытность мою в Оризабе должен был застрелить старого осла. Оризаба — маленький городок, откуда отправляются люди, совершающие восхождение на вершину горы Оризаба, про которую нам в школе говорили, что она называется Попокатепетл. Я был тогда совсем юнцом и при всяком удобном и неудобном случае примешивал к моему испанскому языку множество ацтекских и тласкаланских слов, мне это казалось необыкновенно «мексиканским». К сожалению, мексиканцы не ценили этого и предпочитали смесь с английским жаргоном.