На следующее утро из леса на поляну вышли животные, некоторые даже поднялись по ступеням на веранду. Несколько оленей, семья бурых медведей, еноты и белки, волки и зайцы. Собаки сидели или бродили среди лесных обитателей. Бывшие хищники грелись на солнце среди бывшей дичи, наблюдали, как туман быстро рассеивается под яркими лучами, возились и бегали друг за другом без страха или угрозы, и с того дня ничего уже не менялось.
В мои первые восемь лет жизни я много времени проводил в лесу, животные не боялись и не выслеживали меня. Если бы моя мать оставила меня в чаще, как собиралась однажды, она бы удивилась, узнав, что даже волки были моими добрыми друзьями. В то время общество крылатых и четвероногих я воспринимал само собой разумеющимся. Так было в начале веков, и тогдашние порядки вернулись.
В лесу теперь нет никого, кто убивает, и там растут деревья, фотографии и описания которых не найти в нашей обширной библиотеке. На новых деревьях и на новых лианах зреют разнообразные фрукты, которые в ушедшей эре никто никогда не видел. Некоторые сладкие, другие пряные, какие-то едим мы, какие-то собаки и другие существа, от медведей до мышей. Если нам надоедает вкус фруктов, которые предлагают нам деревья и лианы, мы находим новые способы их приготовления или появляются новые фрукты, другие, но не менее вкусные.
В конце того января я перечитывал поэму «Ист-Кокер» Т.С. Элиота и заметил нечто такое, что забыл, а может, упустил: прекрасную метафору, которой он описывал Бога как раненого хирурга, чьи окровавленные руки вонзали скальпель в пациентов. «Под пальцами в крови мы чувствуем – его искусство состраданья лечит». Я задался вопросом: может, эта забытая метафора повлияла на мое подсознание, заставив меня видеть чистяков в одежде больничного персонала, или Элиот был даже большим провидцем, чем заявляли поклонники его таланта?
В нашем новом доме на подоконниках и на порожках отсутствовали слова, которые Гвинет написала во всех своих других квартирах, поскольку необходимость в них отпала. Она использовала ранний римский алфавит, возникший на основе этрусского, который, в свою очередь, отталкивался от греческого. На латыни эти слова читались: «Exi, impie, exi, scelerate, exi cum omnia fallacia tua», что в переводе означает: «Изыди, мерзкий, изыди, проклятый, изыди со всеми твоими обманами». Если она защищалась от туманников и чего-то еще, что могло поселиться в марионетках, и музыкальных шкатулках, и людях, Райана Телфорда эти слова, написанные маркером, не остановили, возможно, потому, что никто в нем и не обитал, за исключением собственного зла.
Во всех книгах, которые я прочитал, присутствует много правды и мудрости, но ни одна не открыла мне правду о занятиях любовью. Когда я лежу в объятьях Гвинет, в экстазе, чувственность не в ощущениях, а в страсти, и это страсть не плоти, а разума и сердца. Ни один писатель не сказал мне, что в этом действе нет ничего эгоистичного, и желание отдавать вытесняет все мысли о том, чтобы получать, что муж и жена становятся единым целым, переносятся друг в друга, я оказываюсь в ней, а она – во мне, один не соблазняет, а другая не сдается, но мы оба заняты созданием, нас охватывает не желание, а изумление: мы обретаем ту силу, что создала вселенную, поскольку мы тоже можем создать жизнь. Гвинет уже носит под сердцем ребенка.
На «Стейнвее» стоят фотографии в красивых рамках. Среди них та, которую я взял из моих комнат без единого окна в ночь, когда Гвинет сказала мне, что больше я сюда не вернусь. Эта фотография матери в тот день, когда она выпила не слишком много и улыбалась с большей готовностью, чем обычно. Она красивая, и в ее глазах и позе виден потенциал, так ею и не реализованный. Я нашел фотографию в закрытом на молнию кармане рюкзака, который она дала мне перед тем, как выставить за дверь.
Тут же и фотография отца Гвинет, который, судя по ней, сама доброта, а глаза светятся умом. Время от времени я вдруг обнаруживаю, что уже давно смотрю на нее, а иногда, сидя на веранде или гуляя по лесам, я говорю с ним, рассказываю, что мы делали, читали, о чем думали в последнее время. И благодарю его не только тогда, но и каждый день: если бы не он, не было бы у меня такой жизни, как сейчас.
Мы с отцом не фотографировали друг друга. И камеры у нас не было, и не чувствовали мы необходимости сохранять память друг о друге, потому что собирались всегда быть вместе и видеть друг друга вживую. Но в конверте, который дал мне отец Хэнлон в подвале дома настоятеля, лежала фотография отца. Священник сделал ее, когда отец сидел в кресле, освещенный лампой и при этом в тени, как на фотопортретах знаменитостей, которые делал великий фотограф Эдвард Стайхен. Он напоминал актера, когда-то очень знаменитого, Дэнзела Вашингтона: кожа цвета молочного шоколада, коротко стриженные, жесткие волосы, широкое приятное лицо, улыбка, которой позавидуют ангелы, и темные глаза, которые могут быть осями вращения вселенной.
Я также поставил в рамку и каталожную карточку, на обеих сторонах ее отец написал важные слова, которые наказал мне не забывать после того, как он сам не сможет напомнить их мне. Вот эти слова: «За единственным исключением все в мире проходит, время стирает и угрызения совести, и великие цивилизации, обращает каждого и все монументы в прах. Единственное, что выживает, – это любовь, поскольку это энергия, такая же несокрушимая, как свет, который путешествует от источника к краю вечно расширяющейся вселенной, та самая энергия, которой создано все живое и которая остается в мире, следующем за этим миром времени, и праха, и забытья».
Я написал этот отчет ради моих детей, и их детей, и последующих поколений, чтобы они знали, каким когда-то был мир и почему произошло то, что произошло. Сейчас человек не убивает человека, а зверь – зверя, но это еще не все. Смерть, похоже, осталась только для травы, цветов и других растений, умирающих при смене сезонов, чтобы возродиться весной. Если смерть забудут, возможно, это будет не так хорошо, как может показаться с первого взгляда. Мы должны помнить смерть и искушение силой, которое она собой представляет. Мы должны помнить, что, прельстившись силой смерти и использовав ее, чтобы контролировать других, мы потеряли мир и, если на то пошло, больше, чем мир.
Со дня приезда сюда мы не видели ни туманников, ни чистяков. Мы верим, что у первых теперь здесь не находится никаких дел, а в услугах вторых больше не нуждаются. Если я когда-нибудь увижу туманного угря, скользящего по лесу, или светящуюся фигуру в больничном одеянии, спускающуюся со снегом, я пойму, что где-то договоренность нарушена и на сцену нынешнего мира вновь вышла трагедия. А до этого здесь царит радость, и чтобы оценить ее по достоинству, не требуется, между прочим, ни страха, ни боли, как мы когда-то думали.