Кстати говоря, изображение этих механизмов убедительно свидетельствует, что с незапамятных, мифологических времен по сегодняшний день техника насилия в мире, техника осуждения на смерть невиновных по большому счету не изменилась, разве что более изощренными становились сами методы уничтожения людей, как прежде, так и теперь согласующиеся с печально известным «Нет человека — нет проблемы». Иное дело, что белорусскому писателю для соотнесения мифа и реальности, прошлого и настоящего симпатические чернила уже не требовались; профессиональным языком излагаются формы и методы деятельности силовых органов в период культа личности — от сбора информации и анализа компромата, сыска и провокаций до протокольной рутины. Расширяется и круг персонажей: философствует Сталин, ставит перед подчиненными задачи всесильный глава НКВД Ягода, идет речь о Максиме Горьком, Вышинском, Кагановиче, советских военачальниках, упоминаются Карла дель Понте и «человек с пятном на лбу» (впрочем, обилие имен, призванных актуализировать исторические аналогии, и определенных — в прямом и переносном смыслах — «лобовых» деталей, их «педалирование» придают некоторую рыхлость финалу повествования и снижают притчевость произведения).
Впечатляюще написан В. Ивановым-Смоленским образ Христа, исказить который не удается ни первосвященникам, ни Воланду с его свитой. Как и в интерпретируемом романе, в новом произведении он подчеркнуто человечен; не просто предчувствуя, но зная свой удел, Христос тем не менее «с тоской и печалью» взывает к Господу в надежде, что в последнее мгновение Всевышний избавит его от «чаши сей». Эпизод этот, исполненный пронзительной печали, душевной боли и скорби, вызывает ассоциации с многочисленными литературными трактовками соответствующих евангельских преданий. В частности, с двума гениальными стихотворениями под общим названием «Гефсиманский сад». Одно из них принадлежит австрийскому поэту Райнеру Марии Рильке:
…Еще и это. И таков конец.
А мне идти — идти, слепому, выше.
И почему Ты мне велишь, Отец,
искать Тебя, раз я Тебя не вижу.
А я искал. Искал, где только мог.
В себе. В других. И в камнях у дорог.
Я потерял Тебя. Я одинок.
А я искал. И меж людей бродил.
Хотел утешить горечь их седин.
И с горем, со стыдом своим — один.
Потом расскажут: ангел приходил…
(пер. А. Карельского),
второе — Борису Пастернаку:
…Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь, как смертные, как мы…
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом он молил отца…
Особого анализа заслуживает язык романа В. Иванова-Смоленского. Во многом он родствен языковой стихии булгаковского произведения, что вполне закономерно, ибо сам писатель, посвящая читателя в побудительные мотивы создания своей книги, предуведомляет его о сознательном «заимствовании автором чужого образа, мотива, стилистики и словесных оборотов». В «Последнем искушении дьявола» синтезированы трагическое и комическое, конкретика описаний (интерьера, портрета, пейзажа) и поистине гофмановская фантасмагоричность, обыденное и условно-фантастическое. Совершенно прав был В. Аксёнов, подчеркивая двойственность творческого метода М. Булгакова: с одной стороны, он «держался бунинского… направления», то есть реалистического, с другой — «время от времени впадал в авангард» («Собачье сердце», «Роковые яйца», «Багровый остров» — «…конечно, уже авангард, сюрреализм». Не говоря уж о «Мастере и Маргарите»). Соответственно, сюрреалистичностью отмечен и роман В. Иванова-Смоленского, в хронотопе которого библейские истории монтируются с картинами из жизни ХХ века на разных его отрезках, включая суггестивно поданный период перестройки, а повседневная реальность (древняя и современная) предельно инфернализируется.
Впрочем, читатель, переступивший порог ХХ1 века, к разнообразным художественным «измам» привык до оскомины; скорее, он испытывает потребность в документе, факте. Роман В. Иванова-Смоленского способен эту потребность удовлетворить сполна: почтение к реалиям — одно из характерных качеств его прозы. Книга предельно насыщена информацией: от экскурсов в историческое прошлое, касающихся разнообразных обычаев и символов, смертной казни в Иудее и распятия на кресте в Риме, копей царя Соломона и ловли жемчуга, родословной обряда крещения и этимологии имени Понтия Пилата, его военного прошлого и сути распри с Каифой, до комментариев к статьям уголовного кодекса, заключений судебно-медицинской экспертизы, постановлений об объявлении в розыск, отчетов и справок о показательных процессах, протоколов допросов, в которых невероятным образом вполне материальные улики уживаются с мистикой.
Чрезвычайно обширна аллюзивная парадигма романа В. Иванова-Смоленского; в нее, помимо, разумеется, различных составляющих непосредственно интерпретируемого произведения, органично вплетаются нити, ведущие к собственно евангельским текстам, Квинту Горацию Флакку и Иосифу Флавию, Гёте и Пушкину, Ницше и Достоевскому, Соловьеву и многим другим мыслителям и художникам слова.
В заключение заметим: вступая в контекст гениального творения, всякий новый автор в известном смысле рискует, ибо как минимум должен соответствовать определенной художественной планке. В. Иванову-Смоленскому, думается, удалось достойно продолжить традицию М. Булгакова, создать книгу мифологизирующую, свидетельствующую и одновременно предостерегающую.
Ева Леонова, доцент кафедры зарубежной литературы филологического факультета Белгосуниверситета кандидат филологических наук апрель 2008 г.
Мир тебе (древн. арамейский).
Мудрому понятно (латынь).
Слушай, Израиль! Господь, бог наш (древн. евр.).
Иудаизм (древн. еврейск.).