Вот только — в доме Алтыновых всё вышло иначе.
Умник-эскулап сразу же завел речь про какое-то там предлежание. Но сказал, что шансы на благополучный исход есть — молитесь, дескать, а я сделаю, что смогу.
Только вот смог-то он маловато. Простыни, так пропитавшиеся Таниной кровью, что их потом пришлось отжимать, да иссиня-бледное лицо жены — вот и все, что Митрофан Алтынов отчетливо запомнил о той ночи. А все остальное перекрыли собой истошные, как будто даже не человеческие, вопли Татьяны. И когда они стихли, Митрофан Кузьмич едва не возблагодарил Бога — хоть и решил, что означает эта тишина кончину его Танюши.
Но — нет: она лишилась чувств, не умерла.
И тут же доктор цепко схватил Митрофана Кузьмича за руку и произнес — резко, почти зло:
— Нельзя ни секунды терять! Решайтесь: пока она без сознания, я могу сделать кесарево сечение. Но мне нужно ваше на то согласие.
Митрофан Кузьмич заколебался тогда: слишком страшно было давать разрешение резать жену.
— А она — выживет? — спросил он каким-то чужим голосом: сыпучим, словно сухой речной песок; о ребенке он даже уже и не спрашивал: не надеялся ни на что.
И тут в комнату даже не вбежал — влетел Кузьма Петрович. Чуть было дверь с петель не снес — как видно, прямо за дверью стоял и всё слышал.
— Я вам даю такое разрешение! — заявил он. — Делайте, что должны! Спасете мою невестку — уплачу вам пять тысяч рублей. А спасете внука — десять тысяч.
Митрофан Кузьмич хотел было возмутиться — что жизнь его жены отец вдвое меньше ценит, чем жизнь младенца. Однако — его горло словно бы забил тот самый речной песок, не позволил вымолвить ни слова.
— А ты, Мавра, — Кузьма Петрович повернулся к Таниной нянюшке, суетившейся подле постели роженицы, — будешь господину доктору подсоблять. Делать, что он скажет.
Так что — Мавра Игнатьевна всё выдумала насчет того, будто Татьяна Алтынова держала перед смертью на руках новорожденного сыночка. Ничего такого Мавруша не видела: подавала доктору какие-то инструменты — глядела только на них. И на страшный разрез на теле своей воспитанницы. Сам же Митрофан Кузьмич, хоть и присутствовал при кесаревом сечении — стоял вместе с отцом в углу, под иконами, — смог разглядеть только, как из рассеченного живота его Танюши доктор вытягивает за ножки какое-то склизкое существо: все в кровавых потеках, похожее на гигантского лягушонка. С матерью его соединяла лиловая, вся какая-то узловатая пуповина, которую доктор тут же защипнул двумя зажимами и чикнул ножницами точно между ними.
Младенец не дышал, когда доктор извлек его из тела матери. Уж это-то Митрофан Кузьмич понял сразу! «Мертвеньким родился», — только и подумал он.
Но эскулап смириться с таким исходом не пожелал: положил ребенка на спинку, вычистил ему носовым платком ротик, а потом, зажимая крохотный нос младенца, принялся в этот ротик вдувать воздух. Мавра ничего этого не видела: следуя указаниям доктора, зажимала чем-то Танюшин живот. И к младенцу находилась спиной. Она могла и догадаться, что с новорожденным не всё хорошо — раз он не подает голос. Но догадалась она или нет — о том Танина нянюшка помалкивала. А сам Митрофан Кузьмич впоследствии так и не решился её об этом спросить.
Между тем доктор всё колдовал над младенцем: уже минуту — а, может, и больше. Хоть должен был бы заняться родильницей: она-то, хоть и со взрезанным чревом, продолжала дышать! И Митрофан Кузьмич уже думал с каким-то отрешенным оледением: он своими руками задушит врача-неумеху, если окажется, что он, купец Алтынов, потерял этой ночью и жену,и сына. А потом пойдет в каторгу — и какое это будет облегчение! Но — нет: младенец вдруг хрипловато втянул в себя воздух и тоненько, как крохотный котенок, запищал. И Митрофан Кузьмич сам не заметил, как одновременно с этим он и сам начал плакать.
Младенца немедленно передали Мавре, которая приняла его на руки — в приготовленную загодя пеленку. А доктор наконец-то занялся Татьяной Дмитриевной. Она — слава Господу Богу! — так и оставалась в бесчувственном состоянии всё то время, пока её зашивали и накладывали бинты.
И в тот день доктор покинул дом на Губернской улице, став богаче на пятнадцать тысяч рублей: Кузьма Алтынов свое слово всегда держал. Вот только — едва Татьяна Дмитриевна пошла на поправку, доктор стал за версту обходить Алтыновых. Как видно, Кузьма Петрович и ему сказал то же самое, что и своему сыну — сразу после отбытия докторв. А меньше чем через год после рождения Ивана эскулап из Живогорска уехал — продал свою практику тому самому врачу, который потом пользовал Иванушку после нападения собак.
Впрочем, и без всяких докторов Иванушка рос на удивление здоровеньким — даром, что появился из чрева матери бездыханным. А что вырос мальчонка чудаковатым — не от мира сего, так стоило ли тому удивляться? Ведь ни одному миру он в полной мере не принадлежал: ни миру живых, ни, слава Богу, миру мертвых.
— Смотри, — сказал в день его появления на свет Митрофану Кузьмичу отец, — не проболтайся никому о том, что сегодня здесь произошло! И особливо — от жены крепко это таи. Не сможет она любить сынка, если узнает, что был он мертворожденным — а доктор его оживил. А паче того — не сможет, когда узнает, что других деток у неё после этого сечения не будет никогда. Гляди — проболтаешься ей об этом, так я тебя и с того света достану!
А Митрофан Кузьмич отцовский завет не исполнил. И неважно было, что сказал он Татьяне правду при обстоятельствах чрезвычайных — и когда его отца уже не было на свете.
Так что этот стук, раздавшийся из отцовского гроба — Митрофан Кузьмич словно бы ожидал его услышать. Знал, что рано или поздно отец потребует с него ответа: почему он раскрыл жене тайну, раскрывать которую не имел права? А теперь — еще и вознамерился отстранить Ивана, любимого внука Кузьмы Алтынова, от семейного дела?
— Нет! — Митрофан Кузьмич замотал головой, отгоняя морок. — Никто там, в гробу, стучать не может! Отец уже почти полтора десятка лет, как в райских кущах. А я просто слишком долго был на жаре, и потом еще тут, в погребальнице, духотой надышался. Вот мне и блазнится всякое.
И он, делая вид, что не замечает звуков чьего-то шевеления в гробу, снова развернулся и по второму разу пошагал к запертым дверям склепа. На сей раз он без колебаний отодвинул засов, и даже попытался дверь распахнуть — она открывалась наружу. Вот только — не тут-то было! Те, кто деликатно постукивал недавно в эту дверь — они никуда не ушли. И были это не сынок и не племянник купца Алтынова, отнюдь нет!
4
Когда купец надавил на дверь, пытаясь её отворить, в щель между нею и косяком тут же просунулись пальцы — человеческие пальцы, вот только числом более десяти! На каждой пятерне они выглядели по-разному. Где-то были бледными, будто вылепленными из парафина, но все-таки почти живыми. Где-то казались ломкими, словно сухие древесные веточки с ободранной корой. А где-то и вовсе были неполными: с недостающими фалангами, а то — и с отвалившимися полностью пальцами.
Митрофан Кузьмич рванул дверь на себя прежде, чем успел подумать: кому такие пальцы могли бы принадлежать? И прочная железная дверь перерубила персты, всунувшиеся внутрь. Так что они попадали вниз, прямо к носкам сапог Митрофан Кузьмича — попадали, однако не перестали при этом шевелиться — подергиваться и извиваться, словно толстые бледные гусеницы. Купец торопливо задвинул дверной засов, наступив попутно на несколько таких гусениц — и даже сквозь подошвы сапог ощутил их тошнотное, непрерывное, упорное копошение.
— Матерь Божья! — Митрофан Кузьмич осенил себя крестным знамением. — Да что же это! У меня видения? Я умом двинулся?
Он опустился на колени, поднял с каменного пола один из пальцев — отсеченный на уровне второй фаланги, — и поднес его к самым глазам.
Палец был толстый, явно мужской — указательный или средний перст. Желтый пористый ноготь на нем треснул точно посередине, кожа почти вся слезла, а перерубленная кость крошилась, как старое мыло. И все равно — дьявольский перст вел себя так, будто в нем еще теплилась жизнь: сгибался и разгибался в своей единственной фаланге и явственно пробовал вывернуться из руки Митрофана Кузьмича.