Внезапно внимание мое было привлечено тем, как дядюшка заворочался во сне. Прежде, где-то под конец первого часа своего сна, он уже несколько раз беспокойно пошевелился на раскладушке; теперь же он не просто ворочался, но и довольно странно дышал неравномерно и со вздохами, как-то уж очень напоминавшими удушливые стоны. Посветив на него фонариком и обнаружив, что он повернулся ко мне спиной, я перешел на другую сторону раскладушки и снова включил фонарик, чтобы посмотреть, не стало ли ему плохо. И хотя то, что я увидел, было, в общем-то, пустяком, я пришел в немалое замешательство, причиной которому, вероятно, было то, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем представлении со зловещим характером нашего местонахождения и миссии, поскольку само по себе оно не было ни пугающим, ни, тем более, сверхъестественным. А заключалось это обстоятельство всего-навсего в том, что лицо дядюшки наверное, под влиянием каких-то абсурдных сновидений, вызванных ситуацией, в которой мы находились, имело выражение нешуточного волнения, каковое, насколько я мог судить, было отнюдь ему не свойственно. Обычное выражение его лица отличалось самой добротой и тем спокойствием, которое присуще лицам всех благовоспитанных джентльменов; теперь же на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Я думаю, что, в сущности, именно это разнообразие и встревожило меня больше всего. Дядя, который то хватал воздух ртом, то метался из стороны в сторону, широко открыв глаза, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно; казалось, он был странным образом чужим самому себе.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов. Поначалу я не мог разобрать слов, но потом — с ужасающей внезапностью — мне послышалось в них нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, отпустившим меня лишь тогда, когда я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологи и древностям из Revue des Deux Mondes . Да! почтенный Илайхью Уиппл бормотал по-французски, и те немногие фразы, что мне удалось различить, похоже, относились к жутчайшим из мифов, когда-либо переведенных им из известного парижского журнала.
Неожиданно пот выступил на лбу спящего, и он резко подскочил, наполовину проснувшись. Нечленораздельная французская речь сменилась восклицаниями на английском, и грубый голос взбудораженно выкрикивал: Задыхаюсь, задыхаюсь! Потом, когда настало окончательное пробуждение и волнения на дядином лице улеглись, он схватил меня за руку и поведал мне содержание своего сна, об истинном смысле которого я мог только догадываться с суеверным страхом!
По словам дяди, все началось с цепочки довольно заурядных снов, а завершилось видением настолько странного характера, что его невозможно было отнести ни к чему из когда-либо им прочитанного. Видение это было одновременно и от мира, и не от мира сего: какая-то геометрическая неразбериха, где элементы знакомых вещей выступали в самых необычных и сбивающих с толку сочетаниях; причудливый хаос кадров, наложенных один на другой; некий монтаж, в котором пространственные и временные устои разрушались и снова восстанавливались самым нелогичным образом. Из этого калейдоскопического водоворота фантасмагорических образов иногда выплывали своего рода фотоснимки, если можно воспользоваться этим термином, фотоснимки исключительно резкие, но, в то же время, необъяснимо разнородные. Был момент, когда дядюшке представилось, будто он лежит в глубокой яме с неровными краями, окруженной множеством хмурых людей в треуголках со свисающими из-под них беспорядочными прядями волос, и люди эти взирают на него весьма неодобрительно. Потом он снова очутился во внутренних покоях какого-то дома по всем признакам, очень старого однако детали интерьера и жильцы непрерывно видоизменялись, и он никак не мог уловить точного очертания лиц, мебели и даже самого помещения, ибо двери и окна, похоже, пребывали в состоянии столь же непрерывного изменения, как и предметы, более подвижные по натуре. Но уж совсем нелепо, нелепо до ужаса (недаром дядя рассказывал об этом едва ли не с робостью, как будто он допускал мысль, что ему не поверят) прозвучало его заявление, что, якобы, многие из лиц несли на себе черты явного фамильного сходства с Гаррисами. Самое интересное, что дядюшкин сон сопровождался ощущением удушья, как будто некое всеобъемлющее присутствие распространило себя на все его тело и пыталось овладеть его жизненными процессами. Я содрогнулся при мысли о той борьбе, какую этот организм, изрядно изношенный за восемь десятков с лишним лет непрерывного функционирования, должен был вести с неведомыми силами, представляющими серьезную опасность и для более молодого и крепкого тела. Однако уже в следующую минуту я подумал о том, что это всего лишь сон и ничего больше, и что все эти неприятные видения были обусловлены не чем иным, как влияними на моего дядю тех исследований и предположений, которыми в последнее время были заняты наши с ним умы в ущерб всему остальному.
Беседа с дядюшкой развлекла меня и развеяла ощущения странности происходящего; не в силах сопротивляться зевоте, я воспользовался своим правом отойти ко сну. Дядя выглядел очень бодрым и охотно приступил к дежурству, несмотря на то, что кошмар разбудил его задолго до того, как истекли его законные два часа. Я мгновенно забылся, и вскоре меня атаковали видения самого обескураживающего свойства. Прежде всего меня охватило чувство беспредельного, вселенского одиночества; враждебные силы вздымались со всех сторон и бились в стены моей темницы. Я лежал связанный по рукам и ногам, во рту у меня был кляп. Глумливые вопли миллионов глоток, жаждущих моей крови, доносились до меня из отдаления, перекликаясь эхом. Лицо дяди предстало предо мной, пробуждая еще менее приятные ассоциации, нежели в часы бодрствования, и я помню, как несколько раз силился закричать, но не смог. Одним словом, приятного отдыха у меня не вышло, и в первую секунду я даже не пожалел о том пронзительном, эхом отдавшемся крике, который проложил себе путь сквозь барьеры сновидений и одним махом вернул меня в трезвое и ясное состояние бодрствования, в котором каждый из реально существовавших предметов перед моими глазами выступил с более, чем естественными, отчетливостью и натуральностью.
Укладываясь спать, я повернулся к дяде спиной, и теперь, в это мгновение внезапного пробуждения, увидел только уличную дверь, окно ближе к северу и стены, пол и потолок в северной части комнаты; все это запечатлелось в моем сознании с неестественной яркостью, словно сработала фотовспышка, по той причине, что я увидел все это при свете несравнимо более ярком, нежели свечение грибов или мерцание уличных фонарей. Свет этот не только не был сильным, но даже более или менее сносным; при нем невозможно было бы, скажем, читать обычную книгу, и все же его хватило на то, что я и раскладушка отбрасывали тени. Кроме того, он обладал неким желтоватым проникающим качеством, каковое заставляло подумать о вещах куда более могущественных, нежели простая яркость света. Я осознал это с какой-то нездоровой ясностью, несмотря на то, что еще два моих чувства подвергались самой яростной атаке. Ибо в ушах моих продолжали звенеть отзвуки ужасающего вопля, а нюх мой страдал от зловония, заполнявшего собой все вокруг. Мой ум, не менее настороженный и бдительный, нежели чувства, сразу осознал, что происходит нечто исключительно необычайное; почти автоматически я вскочил и повернулся, чтобы схватить орудия истребления, которые мы оставили нацеленными на гнездо плесени перед очагом. Поворачиваясь, я заранее боялся того, что мне, возможно, пришлось бы там увидеть ибо разбудивший меня крик явно исходил из уст моего дядюшки, а, кроме того, я до сих пор не знал, от какой опасности мне придется его и себя защищать.