— А вы очень изменились, Илья Ильич.
— Ослабел.
— На улице, возможно, я бы вас и не узнала.
— К лучшему.
— Зачем меня обижать, Илья Ильич! Я вышла замуж по любви.
— Пару дней назад вы говорили другое.
— Врала.
— И насчет лысины?
— Нет, насчет лысины правда. В конце концов как его не любить? Ко мне, представьте, явилось пятеро родных из разбомбленного города. Больные, голодные. Теснота ужасная. Именно тогда он предложил стать его женой. Именно тогда я полюбила его.
— За доброту?
— Это великое качество!
— Ко мне вы некогда испытывали другое чувство, не правда ли?
Она промолчала. Я переспросил:
— Другое? Более плотское, а? Она сказала:
— Пожалуй, я уберу вашу комнату. Вы, Илья Ильич, наверное, не убирали ее уже несколько дней…
— Недель, пожалуй.
Был вечер. Она убрала комнату, заварила листья брусники, попробовала мой хлеб, отложила его в сторону и, вяло улыбнувшись, достала из сумочки пирожки. Она молча положила их передо мной.
«В конце концов почему мне их не есть?..» — подумал я. Я не успел додумать, как пирожки уже были съедены. «Свинья и я, свинья и она, и безразлично, из какого корыта едят эти свиньи». Понимая, по-видимому, мои мысли, она, глядя мне твердо в глаза, медленно проговорила:
— Я буду приносить вам каждый день.
Это тоже доказательство, что не совсем продалась.
Я вдруг обеспокоился. Связки «Русского архива» куда-то исчезли. Но она ведь не переставляла ничего! Ах да! Уходя сегодня в продмагазин, я их убрал под кровать. Я быстро сказал:
— А уж поздно, и у вас пропуска нет, Клава?
— Откуда ему быть?
— Еще полчаса, и тогда вам придется остаться здесь. Соседи, правда, тихие.
— Зато вы, Илья Ильич, нынче громкий.
Она засмеялась. Нехороший и недобрый был это смех! И, однако, он нравился мне.
— Клавдия фон Кеен тщетно преследовала Агасфера сотни лет, — сказал я. — Он страстно желал, чтобы она догнала его: пусть даже это будет смерть! Мучительнейшее состояние, все же он жаждал его.
Она ничего не сказала мне на эти слова: словно и не слышала. Полчаса между тем миновало. Она опять взглянула на меня тем твердым взглядом, от которого я весь содрогался, провела ладонями по своей голове, словно собираясь расплетать косы, но затем, раздумав, видимо, положила руки на колени. Так она сидела минут десять — пятнадцать, затем неторопливо поднялась и медленно, но умело разложила постель.
— Кабы полгода назад… — начала она, взбивая подушку. — Но люди так глупы, так глупы! Илья Ильич.
— А?
— Бросили бы вы думать об этом Агасфере.
— Да я уже от него отказался, от сценария то есть. А между прочим, почему?
— Не люблю я евреев.
— Вот тебе на! А что они тебе, Клава, сделали? — задал я вопрос, имеющий почти двухтысячелетнюю давность.
— Ничего. Да и я им. Впрочем, я и татар не люблю.
— А русских?
Она вдруг обняла меня и поцеловала.
* * *
По-видимому, со мной случались обмороки, которые я, так сказать, переносил на ногах. Во всяком случае, я совершенно не помню, когда исчезла Клава и когда появился фон Эйтцен.
С усилием размахивая руками, точно ломая скалы, я внезапно спросил его:
— Клавдия фон Кеен гнала вас к смерти, обещая у порога ее свою любовь? Так? Вы — шли, но, не дойдя до смерти, быть может, трех шагов, пугались и кидались к тому, кто пожалует вам свою жизнь. Сейчас я тот, к которому вы свернули. Ну что же, я согласен. Я дам вам жизнь, если вы назовете место, где вы должны встретиться с Клавдией фон Кеен… то место, которое вы скрывали сотни лет.
Шероховатое и округлившееся — мое! — лицо Агасфера словно покрылось тонким слоем мыльной пены. Сквозь этот слой вспыхивали и испуганно гасли кроваво-красные глаза. Я со вкусом повторил:
— Да, вы должны мне сказать, где находится ваша смерть, Агасфер! Пора. Вам, по-видимому, известно, что до сих пор в Пикардии[24] и Бретани[25], когда ветер неожиданно взметет придорожную пыль, простой народ говорит, что это идет Агасфер. Мне хотелось, чтоб говорили: «Пыль есть пыль, и это даже не пыль от Агасфера», — и смеялись бы, ха-ха-ха… Пришло время!
Он сел опять на экземпляры «Русского архива» — откуда они? — и, вытянув ко мне мясистую — мою! — круглую голову, словами как бы пополз ко мне, чтобы завиться вкруг меня и — задушить, высушить:
— А не забросить ли нам всю эту болтовню, как зазубренный топор, а, Илья Ильич?! Не взять ли, так сказать, извозчика и отправиться в другую сторону?..
— Беда, ха-ха-ха, бежать надо от беды, ха-ха-ха!.. — смеясь через силу, чтобы ошеломить его, сказал я. — Ведь вы остановились на рассказе об Испании? Анно, тысяча пятьсот семьдесят пять?..
Я поймал его! Он поддавался моему смеху. Он испугался! Он послушно шел за мной, за моими словами, за моими мыслями. Потирая руки, я глядел на него, а он бормотал:
— Да, да! Анно, тысяча пятьсот семьдесят пять? Господин секретарь Кристоф Краузе[26] и магистр фон Гольштейн пребывали некоторое время, видите ли, в качестве посланников при королевском дворе в Испании, а затем в Нидерландах. Вернувшись домой в Шлезвиг, они рассказывали, подтверждая клятвами, что видели в Мадриде удивительного человека, которого двадцать один год назад видели в Московии…[27]
— Верно. Ха-ха-ха… — откинувшись на спинку дивана, сказал я. — Он пришел из Московии? А что говорит — Анно, тысяча шестьсот сорок три, а?..
И тогда Агасфер послушно сказал:
— Анно, тысяча шестьсот сорок три? Илья Ильич!..
Я сказал совсем строго:
— Ну?
И тогда Агасфер сказал то, что я ждал страстно:
— Анно, тысяча шестьсот сорок три? В Кристмонде правдивым лицом из Брауншвейга написано, что в то время известный чудесный человек находился в Вене, затем в Любеке, затем в Кракове, а затем пошел в Гамбург, намереваясь побывать…
— Где побывать? — грозно привстав, спросил я.
— В Московии, — ответил он шепотом.
— Появлялся ли он в Московии?
— Хроники говорят: там его многие видели.
— Агасфера?
— Да.
Я воскликнул с торжеством и тревогой:
— И для приобретения жизни вы должны вызвать к себе жалость того, кто даст вам жизнь и возьмет вашу смерть?
Он прошептал своим, уже размочаленным, голосом:
— Вы меня, Илья Ильич, ведь жалеете…
Это был не вопрос или утверждение, это была просьба, унылая и молящая. Я расщепил его на мельчайшие волокна, и он сознавал это! Ему оставалось одно: вызвать во мне жалость к нему. Ту российскую традиционную жалость, которая и каторжника, убийцу невинных детей и жен, способна назвать «несчастненьким», ту жалость, которую в наши дни, когда много кричат о России и русских, вызвать особенно легко.