– Мудрые мужи, сочинители знаменитого и столь красочного «Романа о Лисе», наделили именем Мальпертюи самое логово лисовина–коварного. Не слишком отдаляясь от сути употребления этого слова, я разумею Мальпертюи как обитель зла, или, скорее, лукавства. Лукавство же является, по преимуществу, прерогативой Духа Тьмы. Основываясь на оном постулате и трактуя его расширительно, я заключаю, что Мальпертюи – прибежище Лукавого, то есть Дьявола…
Я скорчил испуганную гримасу.
Предпочитаю просто лиса. На оконных рамах – помните, те парные окна на фасаде, – вырезаны какие–то мерзкие фигурки…
– Кальмары–стрела, гюивры, герпетоны, – уточнил аббат.
– И среди них лисьи морды еще самые симпатичные; а на каменных консолях под этажными перекрытиями – такие же изображения.
– Это не более чем зловредная otosyonmegalotis, лисица большеухая. Однако не спешите, мой юный друг, не спешите. Лисий образ по праву относится к сфере демонологии. Японцы, признанные авторитеты в этой потаенной и грозной науке, недаром считают лиса кудесником, могущественным чародеем и ночным духом с весьма обширными возможностями инфернального толка. В некоторых гримуарах – кстати, я категорически против чтения и тем паче изучения подобных книг, – на гравюрах, изображающих борьбу святого Михаила с восставшим ангелом, поверженный Лукавый наделен притворной и нечестивой физиономией лиса.
К сожалению, сколько ни рылся я в архивах, выяснить мне не удалось, почему дом дядюшки Кассава был так назван. Полагаю, сим именем нарекли его монахи Барбускины – в прошлые века они владели большей частью служб и угодий, приписанных к дому. Лично у меня Мальпертюи вызывает печальные предчувствия и ощущение угрозы.
– Расскажите об ордене Барбускинов, – внезапно выпалил я, прекрасно зная, сколь неохотно Дуседам касался этой темы.
Его округлые толстенькие ручки беспомощно и досадливо задвигались.
– Орден… послушайте, мой мальчик, ордена как такового никогда не было – просто так говорилось в народе. Добрые монахи из обители, вами подразумеваемой, были бернардинцы, кои много претерпели от морских и сухопутных гёзов во время восстания Нижних провинций против Его Католического Величества…
Но я упорствовал.
– Верно, эти ваши монахи носили бороды, и потому…
– О нет, не впадайте в подобное вульгарное заблуждение: Барбускины носили не бороды, они надевали апостольники, монашеские куколи[4], в знак покаянного обряда. Возможно, по этой причине они и получили прозвище – я бы все же не осмелился настаивать, тем более в письменной форме, на таком предположении! Мир их праху, ведь они были святыми людьми, и заслуги их приумножены выпавшими на их долю страданиями и гонениями.
– Так ли, аббат? Мне сдается, предание говорит совсем другое на сей счет!
– Замолчите! – взмолился аббат Дуседам. – Все это не более чем мерзкие слухи, заблуждения, увы, с дьявольской помощью живучие и упорные.
В таком духе проходили наши беседы на упомянутые темы; передав их содержание, я чувствую себя более готовым вернуться к описанию Мальпертюи.
Нередко склонялся я над старинными гравюрами с изображениями улиц старого города: исполненных надменной скуки, враждебных любой попытке оживить их хотя бы на бумаге с помощью света и движения.
Без всякого труда мне удалось разыскать улицу Старой Верфи, где находится Мальпертюи; а вот и сам дом в компании высоких, зловещего вида соседних строений.
Огромные крытые балконы с балюстрадой; каждое крыльцо – а их несколько – обнесено массивными каменными перилами; башенки, увенчанные крестами; на парных окнах крестообразные переплеты; резные изображения драконов и тарасков; обитые гвоздями двери.
В облике дома словно запечатлелись, слившись воедино, высокомерие его властителей – грандов и вельмож – и униженный страх простых прохожих, спешащих побыстрей проскользнуть мимо.
Фасад – мрачная маска, чуждая безмятежного покоя, искаженная личина, которой не утаить сжигающие ее изнутри горячку, страдание, гнев. Заснуть в одной из огромных спален дома – значит обречь себя на кошмар; постоянные его жильцы поневоле знаются с кровавыми призраками жертв, – замученных, заживо ободранных, замурованных, – а может, с чем–то и пострашнее.
Так, по–видимому, думает случайный зевака, замешкавшийся в тени здания, – и вот он уже спешит прочь, к деревьям на перекрестке, к журчанию фонтана, белокаменной голубятне и соседней часовне Пресвятой Девы Семи Скорбей.
Увы!… Я слишком уклонился от намеченной цели…
Аббат Дуседам упомянул как–то о старых архивах, где многое могло бы открыться об этом доме – могло бы, но не открылось.
Я вошел в Мальпертюи, проникся его настроением, для меня нет тайн в его закоулках. Ни одной упорно запертой двери, необследованной залы, запретной комнаты или потайного хода, и все же…
Все же на каждом шагу – тайна, и каждый шаг отбрасывает новую сумрачную тень – темница неотступно следует за пленником.
Аббат Дуседам неединожды интересовался прилегающим садом: просторный, словно парк, окруженный такой устрашающе высокой стеной, что остроконечные металлические стержни наверху отбрасывали тень лишь перед самым полуднем.
Если смотреть из стрельчатых окон дома, кажется, вся обширная площадь сада покрыта ровным газоном, на котором волнистыми зелеными шапками выделяются вековые деревья. А на самом деле растет здесь редкая и жесткая трава, куцые деревца бересклета да чахлый кустарник; лишь у самого основания стены заросли овсюга и кислицы торжествуют над бесплодием почвы.
Угрюмые деревца бережно охраняют от дневного света непонятно чьи личинки, копошащиеся в земле, и пышную мертвенно–бледную поросль из семейства споровых.
Но привычные формы жизни, неотлучные от жизни нормального дерева, изгнаны отсюда: в ветвях не углядишь нагловатой побежки дрозда, не спугнешь дикого голубя, не вызовешь гневного возмущения соек.
Однажды в полночь я услышал неуверенный голос лесного жаворонка, таинственной ночной птички, и его робкую песнь аббат Дуседам счел за вещий знак несчастья и опасности.
На берегу центрального пруда в зарослях стрелолиста обитает лишь голенастый коростель: время от времени он подает о себе весть – словно напильник работает по металлу; да еще в пасмурную погоду где–то в хмуром поднебесье жалобно плачут ржанки.
Упомянутый пруд, довольно большой, внезапно открывается за барьером из скальных дубов, которые сомкнутым строем стоят плечом к плечу, переплетя короткие узловатые ветви.
Вода в пруду похожа на чернила – несомненный признак безмерной глубины; а уж температура – руку отдергиваешь, словно от укуса. И все–таки пруд рыбный – Грибуан вершей ловит зеркальных карпов, зеркальных окуней и великолепных, отливающих синевой угрей. Метрах в сорока за крутым склоном южного берега еще одна живая преграда – из высоких тяжеловесных дерев хвойной породы: впечатление столь негостеприимное, что поневоле замешкаешься перед этим рубежом.