17
Легкое время
Он долго оставался на этом каменистом пути. Суматоха равнин уже дошла до него, как и колокольный звон церквей. Старая память также донесла до него этот старый путь людей, его путь... Пара коршунов кружила в кристальном воздухе, преследуя друг друга и сходясь в пронзительном крике, а затем выходила на другую кривую, легкую кривую, чтобы соединиться вновь с тем же самым криком любви - было ли это всегда? А он, где был он? Он чувствовал большую усталость в своем теле, сокрушаемом там, на каменистом пути, в этом старом теле стольких дорог, стольких кругов, и он знал и не знал, он столько пережил, и это было как одно мгновение, и эта Память тоже давила тяжестью, это было обильно, и в этом было намешено столько печалей, которые тоже выписывали круги в легком воздухе, чтобы снова замкнуться и снова найти тот самый крик любви или я уж не знаю, какую надежду - было ли это всегда? Какой, стало быть, была эта тяжесть или эта печаль, или все же любовь, которая выписывала эти длинные круги, чтобы всегда снова находить себя?... На мгновение он закрыл глаза, и все смолкло; это было как там наверху, со Старцем. Он пил эту снежную секунду. Он струился там, о! как в вечной вечности. Все было недвижимо, но как ничто не недвижимо на этой кружащейся земле, это как скала вечности, но вечности такой нежной, такой сладкой, как два лебединых крыла, которые снова закрылись на старой печали мира; и была скала молчания, но как ничто не молчаливо в этом мире, даже не как спящая птица - это Молчание, которое уходило большими снежными озерами, большими крыльями Нежности без конца, без того, чтобы что-либо шелохнулось, без того, чтобы что-то где то закрылось, без того, чтобы что-то напомнило о себе оттуда или отсюда; это было везде, это было как два великих крыла вечного лебедя, которые охватывали все, которые стирали все печали и крики и возвращали их на их вечное Место, в их вечную Сладость. Там это было всегда-всегда, на большой перине снега и любви. Он выпил эту снежную секунду. И затем он открыл глаза; коршуны очерчивали свои легкие круги в кристальном воздухе и соединялись все в том же остром крике, а он... он, кто? Он вышел из долгих веков одной снежной секунды, вышел совершенно свежим, совершенно новым, как если бы он родился в это мгновение, и глаза его были погружены в ту далекую безмерность, а весь каменистый путь был окутан спокойной сладостью, о! такой спокойной, как если бы никогда не было ничего, кроме этой спокойной Сладости с большими глазами, которые пронзали Века. Затем глаза маленького скитальца стали моргать, мигать, и это было другое изумление! какого никогда не было с тех пор, как он плыл под слабым ветром к Бель-Илю, туда, к самому прекрасному острову из всех островов мира, тогда как слабый плеск мягко раздавался из-под форштевня - "Но это всегда там!", - воскликнул наш юнга. "Мне надо только на секунду закрыть глаза, и это там! Это там везде, под всеми волнами, под всеми ливнями, под всеми препятствиями на пути и всеми ветрами..." Он не вернулся к прежнему, это сегодняшний Бигарно. Где была его усталость? ломота в костях, когда надо было распрямить спину, и снова в путь? Все было совершенно юным, совершенно свежим и проветренным - больше не было возраста, больше не было "столько-то лет", больше не было износа! в любую секунду пути это было там, только что родившимся, неистощимым. Это было побежденное Время! Так что он мог жить так, как хотел, как ласточка, которая скользила по пути, ничего не касаясь, и которую ничто не могло затронуть. Это был океан времени, который катился, не будучи никогда раскачиваемым, разве что только самим собой, не будучи никогда разбиваемым, разве что только для того, чтобы выбросить свою легкую пену, и который исчезал в собственной дали на старом Море, всегда изменчивом, всегда одинаковом; а где усталость, где износ бесконечности? Это было легкое Время. Они завели огромные башенные часы, чтобы отсчитывать Смерть, но смерть больше не отмерялась; это большой Прекрасный Лебедь уносил с собой своего вечного ребенка, это было безмерное ДА во всем. И Старец без имени улыбнулся там наверху, а маленькая трясогузка унесла с собой свою капельку воды с криком, для которого есть жажда - а кто хочет? кто хочет легкого Времени?
18
Музыка Материи
Постепенно это Молчание охватило его. Он шел своим путем, тяжко, грузно, постоянно сокрушаемый этим Могуществом, таким текучим, что всякий раз оно удивляло тело: это Могущество становилось все более и более плотным, как если бы с каждым днем эта трамбовка все глубже входила бы в Материю, как золотистый водопад, но водопад все же дозированный, который, по-видимому, точно знал предельную точку, но непреклонный, если можно так сказать, как шлюз, который никогда не давал слабины в Материи - вулкан сверху. Это было так необычно! вечное изумление, возможно, как первое Чудо маленького животного в мире. Но для этого не было языка, кроме как, да... это была великая музыкальная волна, которая бесконечно развертывалась, как явление из глубины вселенной, и которая без конца проходила и проходила через его тело и уходила, возможно, на другой край вселенной, но это было без края и без конца, всегда подобным, как две необъятные Ноты, волнистые, которые проходили и возвращались; великое колыхание, музыкальное и вечное, но без неповоротливости, как на море; это было легким и обширным, каким не мог бы быть никакой театральный оркестр, это было как сущность Музыки. Возможно, это была песнь вселенной. Это был первый язык мира... Крик птицы приходит из одного источника, он имеет свой тон, свое особое чувство, свою особую радость, но эта волна, казалось, приходила одновременно из тысячи источников, это была полнота звучания, безмерность звучания и, однако, это было таким легким, таким неуловимым и вечно подобным. Возможно, это было Звучание вечности. Возможно, это был источник всех голосов, всех языков и всех музык, источник деревьев и ветра, и приливов и отливов, и моллюсков, которые колышутся под солнцем - в людях же это становилось металлическим и расчлененным, как выходящим где-то из какой-то пещеры. Но больше не было этого "где-то" в теле нового ребенка, оно было открыто всем ветрам. Но в сегодняшнем мире очень трудно быть открытым всем ветрам... вот, возможно, почему нужны еще эти звуконепроницаемые корки. Это сутолока металлическая и агрессивная, ничто не выходит из нее в бесконечность, каждая вещь резонирует в своей коробке. К нему навстречу вышел пастух, посмотрел на него с небольшим удивлением, он был весь в лохмотьях: он увидел собственный образ в этом пастухе, как если бы он внезапно понял самого себя. Затем пастух одарил его большой улыбкой и предложил ему чашку молока; он был совсем юным и вовсе не металлическим; он сказал что-то на неизвестном языке, но это был язык его улыбки, и он очень легко узнавался. Он заиграл на своей свирели, и это был маленький милый водопад; затем он вдруг повернулся спиной и пошел своей тропой. Он приходил, чтобы дать улыбку. Возможно, Вечность сотворила миры, чтобы увидеть где-то дар улыбки, или маленькую песню здесь или там, просто так, ради большого воздуха и радости бытия, или чтобы услышать маленькое острое молчание - есть молчания, которые ценятся во вселенной. И дитя Великого белого Лебедя слушал и слушал этот мир - это было прекрасно и ужасно. Появились дома, люди, равнины, туда-сюда большой коммерции людей. И там сразу же все зашумело. А Бигарно оставался в великом молчании своего тела, и великая Волна прокатывалась и прокатывалась через все; он был как бы одновременно в двух мирах, и другой мир, сегодняшний мир, был чрезвычайно плоским, как приплюснутый образ, как мир на атласе, как какая-то маска все было маской, кроме, порою, потерянного взгляда, который уходил в собственный немой вопрос. И это тоже ценилось во вселенной. Это была маленькая нота "нечто". И еще большой грохот мира: свои заботы, свои злобы, свои алчности, свои стоны везде, которые звенели против самих себя - шум, вторжение, вооруженное, заразное как необъятная болезнь. Но затем наш новый ребенок сделал другие открытия... Странно, но все его открытия происходили в его теле, как если бы тело было единственным местом, живо-слушающим и сообщающимся. Это было место понимания, но как в море, когда юнга вдруг понимал сине-зеленый цвет волны и дрожь своего паруса, и пасмурное небо, и смену потока, и ветряную волну, которая поворачивала на Восток или на Север - тысячи маленьких вещей, которые одновременно вибрировали в его теле и сразу же составляли все. Но теперь это было как более глубокое тело, тело, совершенно утратившее свою привычку быть "я" моряка или какого-либо порта, известного и ожидаемого - это больше не было "я" чего-то, больше не было телом отсюда или оттуда со всей своей поклажей за спиной. Странное тело... неисчислимое, как бы во всем: в людях, вещах и животных, но и отдувающееся за все. Тогда он сделал одно странное и чудесное открытие. Прежде всего, невероятная очистительная сила этого Могущества. Как только приближалась тень, "ничто" - маленькая вибрация, как крошечная змея, которая обвивается вокруг одной точки тела - так сразу же клетки или группа затронутых клеток начинали испускать особое звучание, как если бы их солнце раздувалось, становилось бы более интенсивным, более вибрирующим, и мгновенно тень исчезала, как бы растворяясь сама по себе. Это не могло войти туда, это ему причиняло боль, это боль причиняла боль! "Ничто" было действительно ничем! Затем, сама трудность этого кишения вокруг него заставила осознать одно маленькое чудо. Эти маленькие клетки, миллионы маленьких клеток, вибрирующих и мерцающих и улыбающихся, обладали сознанием, которое не было знакомо ни одной голове, никакому слуху там наверху, в непроницаемой коробке, думающей и рассуждающей - клетки же не рассуждали, они не знали ничего и знали все, но тщательно, точ-но и непосредственно, без каких-либо уловок. И это было музыкальное сознание. Миллионы маленьких музыкальных клеток, которые сообщались через одно и то же звучание: это был унисон или (часто, увы) вкраплялись фальшивые ноты, искаженные или затемненные вибрации, дробные аккорды, которые выбивались из тона как бы в ничто, пустое и искусственное; а иногда вкраплялись и ноты, цельные и очень точные, что вызывало маленькую улыбку узнавания, как мед знает мед, как та же самая любовь, которая вновь находит саму себя - и эта самая любовь была как центр этой музыки клеток, даже самой Нотой материи тела и вселенной, там-где-это-есть. И эта любовь заставляла плавиться все. Ребенок нового мира часто спрашивал себя: но почему это не плавит? И это было как внезапное и легкое скольжение на каменистом пути... Это могло расплавить все, даже этот скелет, темный и шатающийся и еще скрипящий, это было так, как если бы тело знало это. Это могло бы преобразиться в маленькую вибрацию чистой любви. Но... всегда было это "но", "но" всего мира вокруг, адское сообщество. "Это будет потом", - говорил тот Голос на своем языке никакого языка, который пах жимолостью и нежностью. Эта Нежность ждала, возможно, других нежностей, которые ответили бы своим ароматом и своей музыкой - Ей была нужна одна нота отклика или один немой зов, который вибрировал бы под шумом наших бульваров, нужно было потерянное молчание, которое слушало бы свои печали и рокот неизвестного моря... А кто слушает? и кто хочет маленькой чистой капли птицы на краю своего мира, в глубине своего сердца, как в глубине вселенной? кто слушает великую Музыку мира? Не хватало какой-то Ноты, чтобы согласовать всю эту какофонию и заставить улыбаться все эти маленькие клетки вместе, под их скафандром. Была, возможно, одна чудесная Нота, которая когда-нибудь расплавит все... одновременно. Было Время Чуда и предначертанный Час. Была великая Музыка, которая ждала в глубине тела. Ибо есть только одно тело и великая Нежность, которая ждет своего высвобождения.