Затем все смолкло. Она исчезла в запахе жимолости. Он оставался на голой пристани на берегу одной реки, которая текла-текла-текла... И было такое глубокое молчание в душе этого ребенка.
10
Чрево Земли
Было молчание, которое уходило далеко в глубину, как в ту третью ночь Черного Вагона; молчание, которое жгуче погружалось у голой скалы, где отчаянно цеплялась смертная пустая скорлупа человеческого ребенка, который больше не был человеком, а был чем? Долго - секунды или годы - он оставался в этом жгучем молчании, как если бы был поражен немотой, и это было таким немым, таким обширным, что соединялось с Веками, когда еще не было ничего, кроме моря и ветров и первого прибоя; и это было таким мучительным жжением Ничего под какой-то звездой, что оно вызывало почти что крик, разлом столь грозный, что он готов был взорваться как вулкан первозданных времен и расколоть эту голую скалу. Тогда из глубины Времен, из глубины первого живущего под звездами, начал подниматься Огонь, и это было как катаклизм без взрыва, всемогущий, неудержимый, нестерпимый, как если бы первичная Жизнь зажимала бы Смерть, чтобы разорвать ее с предельной глубины, исторгнуть ее наружу и охватить своим непереносимым Огнем этот никчемный и ошарашенный каркас, чтобы он готов был вскрикнуть: но я же умру! И это Смерть умирала под этой непереносимой лавой, лавой плотной, неумолимой, которая поднималась и поднималась из глубин чрева земли и раздирала, кромсала, давила и искореняла старую смерть, которая всегда была почвой для всех живущих. Катаклизм молчаливого Огня. Нет, никогда больше не будет номера 53767. Это взорвался Черный Вагон. Это взорвался мир. Это началось невозможное "Нечто", которое взорвало все живущие маленькие смерти, все обманывающие и фальсифицирующие маленькие миры, все вопящие и торгующиеся химеры, все терзающие бессмысленные маленькие страсти - всю безумную старую зоологию - чтобы заставить их быть чем-то действительно настоящим, либо исчезнуть. Там, наверху, когда-то Великая Мать сказала: "Моя Боль хочет найти отклик среди людей... не важно, какими средствами", и ее Голос нависал как спокойный шторм, который покрыл черный горизонт. Ибо ее Боль, являющаяся болью Земли - это не быть этой Радостью, этой Любовью, этой Жизнью, которая проклевывается под нашей Скалой Лжи. Ее Рана, являющаяся нашей раной - это не быть тем, чем мы-есть-на-самом-деле.
11
Неизведанная Жизнь
- Э! поехали... Это было на одной пристани здесь или там, на Амазонке, Ниле и Ганге... Почем мне знать? "Я даже не знаю своего я", - сказал он себе. Это было только дуновение лавы, которая поднималась и поднималась, которая вибрировала как плотный прилив-отлив, и была эта маленькая живая вещь, через которую это дуновение проходило, как вскрытое, как новорожденное явление земли. Это было непостижимо. Это было как грозное чудо. Это было очень СВЯЩЕННО. И ничто в мире не сравнится с этим! Ничто. Кроме, возможно, первого ветра, который дул через девственный лес, кроме птицы, которая смотрела на эти ветки, эти листья, эти трепещущие побеги, и там, внутри: этот взгляд. И потом, это поет, потому что надо хорошо пропеть это Чудо. Его надо хорошо прокричать, прореветь, просвистеть, пропорхать с запаха на запах и прожужжать, чтобы сказать, что есть в этом Чуде: я-там везде, с ветками, листиками и молодыми побегами, и это дуновение чудесным образом выходит из черного чрева. Хочется прокричать его везде, быть со всем, во всем, как ту же самую песню из ничего, для всего, потому что это и есть чудо бытия. Этот молодой побег не был еще ни Бигарно-Улиткой, ни лягушкой, ни чем-либо, что знает "самого-себя", о! это "я", которое внезапно вышло из черного чрева, закрыло все двери мира и позабыло свою песню. Это было как грандиозное забвение, которое покрылось коркой, чтобы забыть свое забвение, чтобы ограничить эту необъятность, слишком для него широкую; оно должно было изобрести свою грамматику, чтобы узнать свой мир и выучить свой язык; и все стало непосвященным, невежественным, и ничто не жило, кроме старания быть... ничем. И "я" и "ты" сделалось чем-то, чем нужно завладеть, что нужно подчинить или проглотить, ненавидеть и опасаться, либо сожительствовать, чтобы увеличить войско в том или ином замке или церкви, под тем или иным знаменем, на старом черном чреве, которое пропело один-единственный раз и как будто чудом взрастило новые зерна, как всегда в надежде, как всегда в ожидании и в вечном будущем, которое спало там, под этим старым чревом... неизведанном. Но они уже составили свою грамматику неизведанного. - Эй! Странник, из какой ты страны? - Проклятье... Бигарно почесал голову. Одним махом он снова стал бигарно в человеческой шляпе и с паспортом-разрешением. Но ничто больше не "разрешалось" - ничто не происходило. Либо происходило ничто. Тогда Бигарно принялся ходить, потому что это единственная вещь, которой его хорошо обучили. И вдруг он вспомнил старый морской язык, который навеял: это надо пре-о-до-леть.
И эта движущаяся лава, поднимавшаяся из-под подошв его ног, с каждым днем все более плотная, более настоятельная, заполняла его голени, бедра, туловище и принималась биться-колотиться по чердаку мыслящего бигарно, еще и еще раз, как потрясающий шлюз в чреве этой земли, как потрясающее дуновение с другой стороны миров; и иногда наш старый "добрый малый", все же ракообразный, однако распотрошенный и ничтожный чувствовал, как его охватывает паника... что это? Что происходит? Неизведанное? Но даже первозданный девственный лес, под какой-то там звездой, давал известный выход из черного чрева: первая выжившая птица поет свое Чудо; а он, Бигарно, что пел он? Он вовсе не пел, он был даже ошарашен, как при землетрясении земли, но с неким упоением, потому что его киль рулил в неизведанном море, к совсем не открытой земле - все наше прошлое "неизведанное" проживалось, прощупывалось, вдыхалось-выдыхалось тысячи раз под нашей кожей, скапливалось миллионы раз в наших пещерах; Амазония, он знал ее сердцем. Но Это?... И Бигарно с изумлением посмотрел на свои стопы, как Жан-Идиот, на свои стопы, так нагруженные "нечто", что вело в Неизведанное. Нет, это не было, или больше не было, как старое дерево, которое всасывало сок из старой Ночи - это была ночь до этой Ночи, это был новый Сок, который разрывал само Чрево старой Ночи и все эти известные деревья, которые приносили плоды смерти, чтобы жить еще, все эти классифицированные виды, которые приносили детей смерти, которые надеялись жить еще, но которые тоже становились покойниками. Нет, это было другое Другое. Это не была больше эта "жизнь"! там внутри не было смерти! Или же это было чрево Смерти, открывшееся чему-то иному. И это было очень СВЯЩЕННО, это было непостижимо, это было другое рождение, но не рождение матерью, доброй матерью Луизой там, на старой пристани - это рождение не было бретонским или морским; все известные пристани мира были сметены одной настоятельной бурей, которая внезапно дунула из неизвестного чрева, которое, все же, было Чревом Земли, но какой Земли? Нет, это не была географическая земля или грамматическая земля старой грамматики Смерти, или литургическая земля старых священников Смерти... это было... страшное Чудо. И вдруг Бигарно сказал "Спасибо" Черному Вагону, "Спасибо" - всем своим страданиям, свои несметным грехам, "Спасибо" - всем своим ничтожествам... потому что он так бы и оставался в этом Ничто-и-никогда, если бы не преодолел этот старый катаклизм. И он сказал "Спасибо" Смерти, потому что без нее он бы никогда не вскричал, чтобы наконец-то зажить, чтобы разбить старый панцирь мыслящего ракообразного и избавиться от него, такого старого и ничтожного, но кажущегося людям наполненным и увековеченного ими на их старой галере. Сейчас же, ему надо было пре-о-до-леть другой Катаклизм... неизведанный, это страшное Чудо наизнанку, которое еще не нашло ни своей песни, ни своего языка, ни своих средств к жизни.
12
И Галера плывет
Он следовал берегом, линией скал, белым песком, где приземлилась смеющаяся чайка, а мудрый баклан, весь черный, уселся на волнорезе - невозможно было себя обмануть: это был все тот же берег, вся та же сторона; а он шел тяжелой и причудливой походкой, немного раскачиваясь, как под дуновением какого-то Посейдона; и он выпрашивал свою чашечку риса или бог весть что, здесь или там, потому что ему еще надо было чем-то питать это блуждающее нечто; но питало не это, а это было как старая струя за кормой, тянущаяся за судном. И там внутри вибрировал странный пассат, он всегда поднимался из глубин Неизведанного. Эта вибрация, эта тяжелая волна, бывшая однако настолько легкой, что она бороздилась насквозь - это то, к чему он прислушивался, это было как его немой Секрет, и это было так несказанно священно... Он слушал и слушал, как если бы это собиралось рассказать свой секрет, увести его на свой неизведанный Север, направлять и вести его как птицу. К чему прислушивалась эта птица, птица-которой-еще нет? К "нечто иному", что дышит невозможным воздухом, воздухом подземным и настоятельным, соком, поднимающимся из никакого дерева; к "нечто иному", что бьется, чтобы узнать то, что есть, чтобы смочь жить тем, что есть в этом старом продырявленном панцире, который был человеком, на старом берегу, который не знал своего Севера. Но они наносили координаты, долготы и широты на старый глобус былых времен, они старательно смастерили клетку, чтобы поймать дикую птицу, они нашли секстанты, расставили маяки и бакены, чтобы управлять своим судном. А галера плыла, и люди на борту глупели, бунтовали и вели междоусобицу, чтобы протащить в трюмы последнюю снедь. И трюмы были пусты. Трюмы были пусты. Они были совершенно пусты. Дикая птица расправила свои крылья и улетела с судна, это вечная птица, которая летала на их земли и на другие земли, пребывала на этом судне и на других судах, и в их сердце; но их сердце было пустым, как и их трюмы, и галера плыла, потому что ничего больше не было на борту, а капитаны потеряли свой курс. Он, птица-которой-еще нет, он послушал-послушал это биение крыльев, которое не говорило ничего, эту Вибрацию, такую нагруженную и такую легкую, которая поднималась, как спокойная буря, из глубины Веков, из глубины Небытия, которое было грандиозным "нечто" посреди бедствия старых ракообразных в их раковине, пустой как и их сердца и их трюмы. Но было больше, чем еще одна пустая раковина в ходе времен, на старых исчезнувших отмелях, больше, чем еще один окаменелый скелет, стремящийся сотворить настойчивое будущее; и какой была эта упрямая птица, которая еще билась и билась в жаждущем сердце, чтобы сотворить Будущее, несмотря ни на что или из-за всего этого? Сделает ли он улучшенный скелет или что? Это был вопрос, бившийся в его сердце, Вибрация, которая заставляла жить. Вопрос, который заставлял родиться. Вечной птице не нужно составлять географической карты, не нужно ни наносить координат, ни сажать в клетку Чудо; она живет всей географией единственного взмаха крыльев и своими птичьими координатами каждое мгновение. Но как быть ему, птице еще не рожденной или птице, которой невозможно родиться при этом землетрясении под его пятками, в непостижимом там, без секстанта и компаса? Галера плыла. Смерть возобновила свои дела. А он? Он, живущий несмотря ни на что жизнью, которая не знала саму себя, как и выход из собственной могилы. Тогда это биение крыльев завибрировало в его сердце, и он упорхнул с борта; он оставил этот берег, смеющихся чаек, пристани, гавани и эту галеру, которая плыла свои курсом. - Свистать всех наверх, есть человек, который знает. Казалось, что это сказало это нечто, которое вибрировало в его сердце, как первое дуновение на никаком языке. Это было из непосредственной географии.