— Жесткий петтинг невинных, но нетерпеливых сердец?
— Да. Сама ведь знаешь, как быстро взбираешься по дорожке от коленок до трусиков. А затем и в трусики. Особенно когда барышня сидит на столике.
— И что? Неужели так ни разу и не дала?
— Не дала.
— Динамщица. Или сам виноват — плохо девушку возбуждал. Не кончала девушка.
— Не в этом дело. Что-то меня самого останавливало. Понимаешь… Нет, трудно объяснить… Когда мои пальцы оказывались в ней… почти в ней… нечто происходило… Словно я оказывался в каком-то другом мире. С одной стороны, вот я здесь, тишина, тяжелое дыхание, они прижимается ко мне, подается почти бесстыдно навстречу, обнимает… А я смотрю через ее плечо на эти столы в клетку. Я, конечно, знал как играть, как двигать фигурами, но дальше этого не шло. И вот я увидел… — берет ферзя и передвигает на две клетки.
— Что увидел? — тру предплечья. Мурашки нетерпения.
— Игру. Игру в шахматы. Не дурацкие фигурки в клеточках, а нечто цельное, прекрасное, гармоничное, соразмерное. Словно все партии, какие только возможны в шахматах, превратились в божественную деву, что обнимала меня. Как будто муза шахмат снизошла до прыщавого подростка, преобразившись в его подружку.
— И…
— Я кончил. Признаюсь честно — такого больше никогда не испытывал. Ни с кем. Это было… это было… полное опустошение. Словно поднялся на Эверест и другие горы стали тебе безразличны. Поэтому я развернулся и ушел.
— А девушка?
— Мы больше не встречались. Наверное, она здорово обиделась, что я оставил ее там на столе. Но мне, право, было все равно. Я вернулся домой, упал, заснул, а на следующее утро пошел и записался в шахматный кружок.
Концентрация коньяка приближается к ста процентам. Ау, адмиралы! Жарко. Раздвигаю ноги, машу юбкой. Жалкий ветерок. Возбудилась. Хочется чего-то менее эфемерного, нежели движение воздуха.
— И вот что меня изрядно озадачивает, — гроссмейстер задумчиво вертит фигурку.
Избавляюсь от юбки. От поражения — бантик в одинокой косичке.
— Что же?
— Играю ли я потому, что хочу овладеть женщиной, или овладеваю женщиной потому, что хочу играть?
— Ох уж это мужской сексизм! — чокаемся и залпом добиваем адмиральское пойло. — Овладевать женщиной! Не любить, не отдавать, а овладевать…
— Так говорят.
— Как глубокая почитательница аналитической философии, особенно в части семантического постулата и его следствий, не могу не заметить… Ой, щетинка!
Гроссмейстер приподнимается, разглядывает.
— Не вижу, — протягивает руку, осторожно проводит пальцем. — Гладко. Хм, колечко…
Крышу срывает и уносит. Начинается качка. Тело — неуклюжий корабль, переваливающийся в борта на борт, с носа на корму. Мысли — матросы, высыпавшие на палубу и смываемые жадным штормом обратно в стальное чрево. Пена и ветер. Все набухло и сочится. Внутри плескается жидкий адмирал. Съеденные пешки волокут последние лоскутки стыдливости. Доска хлопает клетчатыми крыльями пресованной клетчатки.
Телом овладевают. Или тело любят? Любить — значит владеть. Значит что-то отбирать, присваивать. Что можно присвоить в ритмичном трении слизистых оболочек?! Иллюзия. Прана. Майя. Наступление. Резкий ввод. Отход. Штормовые волны не дают покоя. Можно ли отличить любовь (пусть даже продажную) от суетливого стремления по-быстрому насытиться? Различить в столь привычных фрикциях мужчину и мелкого хозяйчика, расщепить миллионы лет наследного наслаждения от исполнения вечно женского предназначения оплодотворяться и жалкие тысячелетия сучьей тоски и хандры живой вещицы, игрушки, расписного семяприемника, взыскующего вечной свободы от долга продолжения рода.
Плачу. Реву. Вою от тоски, что так похожа на оргазм. Вот вам главная тайна — женщина стонет не от наслаждения, это ее плач и крик потери. Что же утеряно? Во имя чего совершается миллионы раз на дню тайные ритуалы оплакивания? Кабы знать — что утеряно… Это почти что отыскать утерянное…
— Шах и мат… шах и мат… — шепот и тяжесть мужского тела.
Выползаю и тащусь в туалет. В гальюн. Шторм продолжается. Сажусь. Моча журчит. Семя капает. Кровь сочится.
Ночной город ослепляет. Фонари и реклама расплываются в назойливом кошмаре сонного мегаполиса разноцветными клаксами. Едкая морось пропитывает ветхую подложку реальности. Грохочет музыка — прилив безумной радиоволны, болевой приступ почкующейся метастазы. Усталые голоса жокеев человеческого безмыслия.
— Собачки. Собачки Павлова, — хочется курить, но от одной мысли о карманном крематории для легких становится не по себе.
Танька шевелится.
— О чем ты?
— Обо всем. И обо всех.
— Очередной приступ?
— Метафизический токсикоз.
Протирает глаза. Шипает за щеки, взгоняя румянец.
— Собачки Павлова населяют город, — объясняю. — Им интересно только тогда, когда им говорят, что это интересно. Им смешно лишь тогда, когда на афише написано «комедия», а за кадром раздается глупейший смех. Они едят исключительно то, о чем сказано: «вкусно и полезно». А еще они обожают рафинированное масло. Это их конек! Масло без запаха, без вкуса, по цвету и консистенции неотличимое от машинного.
— Но в нем мало калорий, — робко гавкает Лярва.
Бывает менопауза, а бывает мезантропопауза — благодатный период безнаказанной ненависти к человечеству.
— Великий миф современной цивилизации — Ее Величество Калория! FЖrbannade fitta! Если отменить калории, то мир благополучия рухнет. Ты хоть знаешь, что такое эта твоя «кал-ория»?
— Не злись.
— Это не злость, а бешенство.
— Не бесись.
— Ты не ответила.
— Что?
— О калориях.
— Дались тебе эти калории. Забудь.
— Их придумали немецкие диетологи. В позапрошлом веке.
— Типично немецкая педантичность.
— Каждый из видов продукта сжигался в печи, а чудо-ученые замеряли количество выделившегося тепла.
— Шутишь?
— Нет. Но думаю даже тебе придет в голову тривиальная мысль о том, что человеческий желудок несколько отличается от печи.
— Schei?freundlich!
— Добро пожаловать в мир собачек Павлова — царство условных рефлексов, апофеоз слюнотечения при включенной лампе.
— Не хочу быть собачкой.
— Врешь. Быть собачкой очень приятно. Царство рефлексов дарует полное освобождение от необходимости думать. От необходимости верить в себя. А значит, от необходимости говорить правду.
— У тебя задержка?
— Вот типичная реакция хорошо тренированной собачки. Все движения души есть следствие физиологии. Самое лучшее домашнее животное — сам человек.
— Не люблю, когда у тебя хандра. Да и на роль обличителя общественных пороков ты не годишься.
— Значит так?
— Ага.
— Никто не обличает пороки. Им предаются. Их открывают — наносят на карту хомо инкогнита таинственные острова и континенты страстей и извращений. Скука самоудовлетворения, затхлость обжитых и переполненных городишек гетеросексуальности толкает все новых колумбов на открытие неизведанных земель.
— Ну, выбор не велик. Гетеро. Гомо. Би. Зоо.
Чудесный близок миг. Песочная перегородка между датами, секунда глубочайшего падения в бездну ночи, за которой обязательно начинается новое восхождение к свету. Ад понятен и телесен. Он осязаем. Приятность пороков лишь в том, что они не оставляют поводов для сомнения. В них нет теней, недоговоренностей, пугающей необходимости выбирать и размышлять. Они — точное отражение ситуации тяготения двух тел, когда на смену неуверенности, легким касаниям, игривым поцелуям приходит ясность соития, когда шаловливые движения вдруг превращаются в страстную податливость — преддверие неизбежного соединения.
Лярва спит. Засыпает внезапно и в самых неожиданных местах. Паркуюсь в многоцветном стаде. Выключаю мотор. Подбородок — на руле. Медитирую на калейдоскоп ночных фонарей, реклам, габаритных огней. Жду. Чуда. Какого? Любого. Хочется сдвига, разрушения, разрыва, только бы прервать тупое и необоримое следование событий.
А вот и Рыжая Сука. Вышагивает. Она еще в той иллюзии, что посасывают бездумно собачки Павлова из стеклянных сисек. Кибела. Многососцовая мать организованных мнений, откровенная blyad' прямого эфира — эссенции чистейшей софистики.
Тонкая тень встает на пути. Взмах руки. Тухлый перезрелый овощь пущен точно в цель — тренировка. Рыжая Сука замирает. Остолбенелость украденной уверенности в собственной безнаказанности. Шок. Абсурдность происходящего — девочка-подросток достает из сумки очередной снаряд, подкидывает на ладошке, морщится — то ли от запаха, то ли от неизбежности экзекуции. Новый бросок — кровавый взрыв на лице. Вой. Истеричный вой.
Полина входит в раж.
Пустынная улица. Сочное шмяканье. Если бы это был мужчина. Уж тогда бы Рыжая Сука не остолбенела в кататоническом ступоре. Собачка Павлова. Еще одна собачка Павлова, истекающая слюной при виде денег и страха. Ее рефлексы не способны реагировать на маленькую тень. Где вы — суровые мужчины, что блюдут интерес колоссального аппарата по взгонке власти? Где радуга в сапогах, ежовыми руковицами сжимающая свободу дышать и испражняться? Что за чудовищная провокация?