Однако я продолжал наблюдать за ними. (Конечно, говорю я себе теперь, конечно, ты наблюдал за ними, как давно ни за кем не наблюдал. В своих похотливых подлых мыслишках ты видел, как мать ложится на тебя, губы у нее красные и огромные, а глаза подернуты влажной дымкой.) Сидя под рекламой средства против тараканов и центра помощи больным СПИДом, мать и дочь, казалось, жили только друг для друга, и я заметил, что девочке хочется доставить матери радость, а матери – оградить ее от неприветливой подземки. Она крепко обнимала дочку, словно черпала силы из ерзающего у нее на коленях тельца.
– Я умею рисовать! – объявила девочка, энергично водя карандашом по странице раскраски.
– Да, умеешь, – прошептала мать в крошечное ушко, которое оказалось рядом с ее губами.
И в этот момент из дальнего конца вагона послышались ритмичные крики: их издавала приближавшаяся к нам чернокожая женщина лет шестидесяти, одетая во все белое.
– Я здесь во имя Господа! – провозгласила она хриплым голосом, в котором не было и тени страха перед слушателями. Ее приземистая фигура была мускулистой, в руке она сжимала карманную Библию. – Вы должны просить спа-се-ния у Господа! Он не любит греха, но он любит грешника! – Она бросала эти слова в пассажиров, большинство из которых уже склонили головы к своим газетам и книгам. – Я здесь не для того, чтобы говорить о приятных вещах! Я здесь, чтобы говорить о лжи и о моральном разложении. О крэке, пьянстве и смертоубийстве! И о жадности до золотого тельца! И неверности! О вас, мужиках, которые говорят, что встречались с приятелями, а сами встречались с девчонками...
– Некоторые тетки тоже не прочь полакомиться! – выкрикнул мужской голос в противоположном конце вагона, вызвав смех и улыбки пассажиров.
– И это так! – откликнулась проповедующая. – Это верно! Они хотят этого, потому что думают, будто это даст им счастье. Но тело – немощный сосуд, оно сгниет и рассыплется в прах! И мужской член – он сгниет! И влагалище – оно сгниет! И рука, что держит золотого тельца! И все остальное тело! Здесь кто-то собрался жить вечно? – Она обвела всех обвиняющим взглядом. – Здесь кому-нибудь есть триста лет? Тело – это просто гниющее мясо! А вот душа – душа божественна! Здесь кому-нибудь есть сто два года? Так я и думала! А есть здесь кто-то, кто не грешен? – Женщина угрожающе огляделась, оскалив зубы. – Так я и думала! А без спасения душа сгниет! И те из вас, кто грешат и грешат, будут брошены в вечный огонь! – Женщина поворачивалась на своих массивных ногах, крича то в один конец вагона, то в другой. – Господь видит...
Подъезжая к Сорок второй улице, поезд начал тормозить, и я снова переключил внимание на мать и дочь, сидевших через проход. Мать убрала карандаши с заботливостью человека, который знает, сколько они стоят, с точностью до цента, и встала. Я увидел, что в книжке-раскраске были персонажи мультфильмов, хорошо знакомых всем детям и лицензируемых отделением анимации Корпорации. Мать запахнула пальто у горла, продолжая что-то тихо говорить дочери, а чуть дальше в вагоне старуха ревела:
– Детей по всему миру каждый день убивают, и никому до этого нет дела, кроме Господа! Ты! И ты! – Она наставила толстый палец в перчатке на нескольких пассажиров, читающих газеты или глядящих в окна на пролетающий темный туннель. – Вы стоите в стороне, пока маленьких детей Господа убивают грех и разврат!
– Закрой рот, старуха! – крикнул тот же мужчина, но на этот раз гневно и быстро.
– Если бы твоя мамаша закрыла утробу, когда тебя рожала, – откликнулась женщина, – то ты бы умер, грешник!
Она двигалась в мою сторону, бормоча себе под нос проклятья. На молодую мать и девочку она не обратила внимания, – возможно, ей они не показались грешницами. Но прежде чем перейти в соседний вагон, она устремила свой безумный, гневный взор на меня. В ее глазах кипела сумасшедшая, темная праведность. Казалось, они кричали: «А ты грешнее других, и не думай, будто я этого не вижу!» – и, глядя в сурово наморщенное блестящее черное лицо, я почему-то испугался.
Поезд выехал из туннеля и стал тормозить у заполненной людьми платформы. Женщина взяла девочку за руку, и я вдруг почувствовал внезапную необъяснимую тревогу при мысли о том, что больше их не увижу. Я вскочил.
– Извините меня, – быстро проговорил я, – я обратил внимание... – Поезд дернулся, так что мне пришлось проделать странное танцевальное па. – Я заметил, что вам, возможно, что-то нужно...
– Да? – откликнулась женщина ясным, сдержанным голосом. – И что, по-вашему, мне нужно?
– Ну... может быть, работа? – Я держался в нескольких шагах от них, чтобы она не почувствовала запаха спиртного у меня изо рта. Взгляд женщины оценивающе скользнул по мне, словно, несмотря на мой костюм, плащ и дорогие кожаные ботинки, я мог оказаться еще одним городским сумасшедшим, навязывающим ей неискреннюю дружбу или просто очередным белым парнем с дряблым животом. – Мне показалось, что вам, возможно, нужна работа, – продолжал лепетать я, – и подумал, не могу ли вам помочь. Я работаю в крупной компании... – Я вытащил бумажник и нашел в нем гравированную визитную карточку с крупным изображением знаменитого логотипа Корпорации. – Держите.
Пассажиры рассматривали меня со сдержанным, выжидательным любопытством, с которым ньюйоркцы глядят на попрошаек, мошенников и неумелых музыкантов подземки. Тормоза поезда завизжали, голос кондуктора, превращенный помехами в кашу, рявкнул из динамиков:
– Сорок вторая улица, пересадка на местную первую и девятую, кольцевую. Не задерживайтесь на выходе, смотрите под ноги, не держите двери, не держите двери.
– Вот, возьмите. – Двери вагона открылись, я подался вперед и вложил новенькую плотную визитку в руку женщины, постаравшись, чтобы наши пальцы не соприкоснулись. – Я не псих, понимаете? Не сумасшедший. Позвоните, если вам нужна работа.
Женщина с дочерью вышли из поезда. Двери закрылись – и я вдруг ощутил странную усталость. Другие пассажиры уставились на меня. Женщина оглянулась, почувствовав себя в безопасности на платформе, все такая же красивая даже в резком свете люминесцентных ламп, и взглянула на карточку, которую держала в руке. Девочка дожидалась реакции матери. Женщина посмотрела на меня, высоко подняв голову, ее лицо с крепко сжатыми губами оставалось непроницаемым.
Бруклин по-прежнему остается чудесным, романтическим районом. Я живу в квартале викторианских особняков на Парк-слоуп, недалеко от Гранд-Арми-Плаза, у парка Проспект. На площади возвышается огромная арка в честь юнионистов, погибших во время Гражданской войны; изваяния генералов, солдат и освобожденных рабов сгрудились в огне сражения. Арка увенчана бронзовой скульптурой Победы на колеснице. Фигуры покрыты яркой мраморной синевой, их лихорадочные предсмертные взгляды довлеют над площадью, где черные няньки, квохчущие на множестве карибских диалектов, возят в парк белых младенцев в колясочках. Этот район привлекает зажиточные семьи среднего класса и изобилует школами системы Монтессори, магазинами с видеокассетами, банкоматами, риелторскими конторами, хорошими книжными лавками, кафе и пекарнями, торгующими круассанами и дорогим кофе. Во время уикендов на затененных старыми кленами и дубами улицах дети рисуют цветными мелками на массивных гранитных плитах, которыми облицованы величественные здания девятнадцатого века, пока их матери или отцы сидят на крыльце с пухлым воскресным номером «Таймс». Я выбрал это место за спокойную атмосферу, за то, что поезд, проезжавший мимо моего офиса в Манхэттене, высаживал меня всего в нескольких кварталах от дома, и потому, что когда-то оно показалось мне идеальным уголком города, где можно было завести семью.
Мой дом – четырехэтажный особняк, в который надо было вложить еще много труда, прежде принадлежал некой миссис Кронистер, последней наследнице изобретателя пневматических шин, выпускаемых в Бруклине. В небольшом палисаднике цветущее персиковое дерево выгибалось над чугунной оградой, а крутые каменные ступени вели на первый этаж. Я жил на парадном этаже и двух верхних, медленно реставрируя комнату за комнатой и время от времени сдавая в аренду выходящий в сад нижний этаж, чтобы выплачивать взносы по закладной. За тройными парадными дверями стены были покрыты первоначальной старинной штукатуркой, гладкой, как стекло. Инкрустированный паркетный пол лежал надежно, комнаты были просторными и спокойными, а деревянные детали из красного дерева – причудливыми и нарядными. Во время уикендов я читал на солнечном заднем дворике, а каждую весну перекапывал землю, обнаруживая старые игрушечные шарики, осколки дутых бутылок, гнутые оловянные ложки, а один раз – серебряный доллар 1893 года. К июлю у меня начинали созревать несколько сортов помидоров и огурцы, вьющиеся по забору буйными плетями с желтыми цветками. Вечерами, когда мне было грустно и хотелось выпить, я сидел на крыше в розовом шезлонге и смотрел поверх темных силуэтов бруклинских крыш и церковных шпилей на удивительные, вечно сияющие очертания Манхэттена: две башни Центра международной торговли, возносящиеся к небу на краю острова, а дальше к северу – величественно-спокойный Эмпайр-стейт-билдинг, мягкий силуэт здания компании «Крайслер» и острый шип «Ситикорп». Я обожал этот дом – скошенные поверхности темного камня, старомодные окна, лестничные перила, тихо дребезжавшие, когда внизу проходил поезд подземки. Когда-то он, как и весь просторный Бруклин, казался мне прекрасным, романтическим местом, где можно растить детей. Теперь же дом стал моим темным, безмолвным напарником, мавзолеем одиночества.