– Уже завтра…
Под пологом его шатра царил сумрак, с которым не справлялись восковые свечи.
– Помоги. – Он повернулся ко мне и молча стоял, пока я боролась с фибулой. Застежка была тугой, а пальцы неуклюжими. Но в кои-то веки отец не проявлял недовольства моей медлительностью. Вот что-то щелкнуло, и золотой медведь выпустил плотную ткань. Я успела подхватить плащ, прежде чем он коснулся ковра.
– Туда положи. – Отец указал на легкий дорожный сундук. – И сядь. Слушай.
Он смерил меня внимательным взглядом, упер рукоять плети в широкий свой подбородок, и стало казаться, что из темной его бороды выглядывает гадючий хвост. Я не смела отвести взгляд. Отец вертел рукоять, ременный хвост шевелился, и гадюка грозила выпасть из волосяного гнезда бороды.
– Завтра ты войдешь в храм. Я хорошо заплатил жрицам. Обряд будет проведен по всем правилам. – Ерхо Ину говорил медленно, выверяя каждое слово. – Он и вправду получит мою дочь.
– Да, отец.
Мой ответ не требовался. Но молчание его разозлило бы.
– Вы проведете вместе ночь. А утром…
…утром Черный Янгар узнает, что ему подсунули не ту невесту. Вот только разорвать узы, наложенные жрицами Кеннике, будет невозможно.
– Утром ты передашь ему, что Ерхо Ину не прощает обид. И не боится псов. Даже бешеных.
Для чего?
Янгхаар Каапо и так будет вне себя от гнева.
– Передашь. – Рукоять плети уперлась в шею. – Ты ведь послушная дочь. И все сделаешь правильно.
Его улыбка была такой ласковой, что я кивнула.
Передам… возможно.
Если доживу до утра.
Олли возвращается ближе к полуночи и с поклоном протягивает отцу резной сундук, доверху наполненный топазами. Но Ерхо Ину не удивить камнями, он зачерпывает горсть, разглядывает, а затем бросает топазы в заросли бересклета.
– Утопи, – велит он.
И я знаю, что Олли не посмеет перечить.
Мне жаль камни, они ни в чем не виноваты. И мужа будущего жаль. И себя. Поэтому, когда в сумраке вдруг окликается кукушка, серая странница, которую многие почитают вестницей Кеннике, я спрашиваю шепотом:
– Скажи, сколько лет я буду жить счастливо?
Жду ответа. А его нет… Наверное, и боги не желают заступать дорогу отцу.
Мы выступаем с рассветом. Отец сам осматривает мой наряд. Пусть свадьбы этой он не желает, но не позволит мне ее испортить своей неаккуратностью. К счастью, Ерхо Ину остается доволен.
Меня усаживают на спину белой кобылицы, из той дюжины, которую прислал Янгар для невесты – а отец отдарился вороными, жеребыми, – и набрасывают на волосы алый покров. Кобылицу ведет Олли, и он не торопится, я же, обеими руками вцепившись в луку седла, считаю шаги под перезвон серебряных колокольчиков. Мир темен.
А будущее и того темнее.
Мы идем долго… наверное, долго. Так мне кажется, однако, когда останавливаемся и меня снимают с кобылицы, а покров – с меня, я вижу, что солнце еще не добралось до вершины елей.
На поляне, очерченной круглыми камнями, нас ждали.
– Вот моя дочь. – Отец отступает за спину, и я оказываюсь лицом к лицу с человеком в синем парчовом халате. Халат расшит журавлями, а человек столь толст, что мне удивительно, как он вовсе способен стоять. Шарообразная его голова лыса, а лицо сплюснуто. И я смотрю снизу вверх, отмечая странные вывернутые наружу ноздри и лестницу из подбородков, пухлые щеки, которые по-детски розовы. Его глаза – узкие щелочки меж припухших век, синей краской подведенных, а губы, напротив, выпячены, и с нижней свисают три серьги.
Нет, это не Янгхаар Каапо, но кто-то достаточно близкий, чтобы доверить ему столь важное дело, как смотрины невесты. И человек разглядывает меня столь же внимательно, как и я его. Губы разлипаются, выпуская розовый язык, который трогает то одну серьгу, то другую.
И в этом мне видится сомнение.
Человек, кем бы он ни был, не верит отцу.
– Зачем? – Он вытягивает руку, почти касаясь моей щеки.
– Традиции, – бросает Ерхо Ину, глядя в сторону. И губы его кривятся презрительно. – Ты чужак.
Верно. Почему я сразу не поняла? Наверное, потому, что была слишком напугана.
Чужак.
И потому столь странен.
А традиции… Что ж, традиции помогали отцу, в чем тот увидел знак свыше. Сами боги желают покарать наглеца, пусть и руками Ерхо Ину.
– Традиции, – задумчиво повторил чужак, вновь тревожа серьгу с синим камнем. – У вас интересные традиции. Удобные.
Это было произнесено с насмешкой.
Но что смешного? Все знают, что кривоногий вдовец Кайшари, бог подземных источников, пребывает в вечном поиске. Опостылело ему вдовство. И пусты водяные чертоги. Вот и желает Кайшари новую жену отыскать. Оборачивается он – когда галкой, у которой меж черных перьев три белых есть, когда котом с желтыми глазами, а когда и вовсе человеком. Ходит меж людьми, особенно свадьбы любит, думая, что среди чужих невест отыщет собственную.
Скольких уже украл? Кому ведомо?
Сунет Кайшари девице зеркало из мертвой воды, глянет глупая и вмиг окажется под землею.
Оттого и разрисовывают невестам лица.
Мое лицо покрывал толстый слой белой глины. И старуха, нанятая отцом в ближайшей деревне, наносила охранные руны. Плотный шерстяной платок лежал на волосах, серебряным венцом придавленный. И семью семь серебряных бусин свисали с него на длинных нитях преградой от дурного слова и глаза завистливого.
Но не в традициях дело, а во взгляде толстяка, внимательном, чуть насмешливом, словно бы дано было этому человеку видеть больше, нежели прочим. И я взмолилась богам, чтобы он увидел правду.
Пусть вернется.
Пусть расскажет Черному Янгару об обмане.
Пусть разорвет эту нелепую, еще не связанную нить, пока не поздно.
Отец будет зол, но я привыкла.
– Скажи, – Ерхо Ину хлопнул плетью по голенищу, – что если ему не по вкусу невеста, то не поздно отступить.
– Ты сам знаешь, – в голосе толстяка прозвучал укор, – что Янгар не отступит.
Ерхо Ину кивнул.
Знает.
И надеется.
Что он задумал?
И как быть мне? Я ведь могу предупредить. Сейчас. Всего два слова, и толстяк поймет. Он уже почти понял, но отчего-то продолжает притворяться обманутым.
А отец… он не простит предательства.
Черная плеть громко хлопнула по голенищу, подтверждая, что не будет мне пощады, вышвырнет из дому? Запорет? Продаст? В этот миг я поняла, что боюсь отца куда сильней, нежели чужака и Черного Янгара.
– Зачем тебе война? – Толстяк задумчиво касается кончиком языка серьги, с которой свисает крохотный колокольчик. – В мире жить надо.
– И разве я не показал, что готов к миру? – Ерхо Ину кладет ладонь на мое плечо.
Тяжела она.
И толстяк кивает, смиряясь с неизбежным. От этого кивка все тело его приходит в движение, и колышутся жировые складки, шевелится шелк, и золотые журавли, вышитые на нем, кружатся в танце, хлопают крыльями.
– Что ты скажешь Янгару? – Снова щелкает плеть о голенище сапога, и я вздрагиваю.
– Правду. – Теплые пальцы все же касаются щеки, но осторожно, так, чтобы не потревожить краску. – Что его невеста диво как хороша.
И я понимаю, что говорит он именно обо мне.
– Янгар – хороший мальчик. – А это уже сказано для меня. – Он тебя не обидит.
И он уходит, а мы остаемся вдвоем.
Отец зол.
А я… больше не боюсь. Почти.
– Ты правильно сделала, что промолчала. – Ерхо Ину касается плетью щеки, точно желая стереть то, другое, ласковое прикосновение. – Запомни, Аану: нет ничего дороже верности.
Кому?
Отцу? Братьям? Роду?
Или будущему мужу?
Но эти вопросы лучше оставить при себе. Безопасней.
А кукушка все же очнулась и, спеша загладить вчерашнюю вину, принялась насчитывать мне счастливые годы. Много…
Дожить бы.
Храм врос в землю. Сложен он был из огромных валунов, принесенных Хозяйкой Зимы в незапамятные времена, когда море было сушей, а по суше ходили касатки. Как знать, что помнят эти камни, каждый из которых размером больше моего возка?
Они побурели и постарели, украсившись рисунком трещин. Сползали с валунов моховые покрывала, и темный гранит поблескивал, беззащитный перед солнечным светом.
Мы ждем.
Отец держит меня за руку, словно опасается, что именно здесь я сбегу.
И братья стерегут мою тень.
Солнце же медленно ползет по небосводу, вымеряя последний день моей жизни. Еще немного, и не станет прежней Аану. Сумерки ложатся паутиной, и я, осмелев, нарушаю негласное правило. Сквозь тень ресниц и серебряных струн, которые перебирает ветер, я всматриваюсь в лицо отца. Что пытаюсь найти? Сомнение? Сожаление? Печаль?
Я ведь все-таки кровь от крови его…
Отец хмурится: он ждать не любит.
Но отгорает закат, и отворяются ворота. Слепая старуха протягивает руку, и мой отец вкладывает в нее солнечный камень.
Плата.
Братья ставят у ног слепой сундук с золотым песком.
– Иди! – Ерхо Ину толкает меня, и тонкие пальцы старухи, сухие, как прошлогодние ветки, обвивают запястье. Теперь не сбегу.