Роберт Ладлэм
Дорога в Омаху
Посвящается Генри Саттону, моему крестному отцу, замечательному актеру, прекрасному другу и выдающемуся человеку
Несколько лет назад из-под пера автора этих строк вышел роман «Дорога на Гандольфо». Согласно предерзостному замыслу моему, он должен был потрясти буквально весь мир. Представьте только: я собирался предать гласности историю, поведанную мне слугами самого сатаны, выползшими на свет Божий из преисподней, чтобы осуществить чудовищное злодеяние, которое, продемонстрировав наглядно, что и высочайшие духовные пастыри наши столь же беззащитны в эти дни, как и простой люд, повергло бы в шок всех без исключения верующих — и мужчин и женщин, вне зависимости от исповедуемого ими религиозного учения. Основой сюжета служил рассказ о похищении Папы Римского Франциска I, пользовавшегося всеобщей любовью и искренним почитанием рядовых граждан.
Улавливаете ход моих рассуждений? Если да, то вам придется признать, что фабула и впрямь крута. Однако, вопреки воле писателя, в действительности все получилось по-иному. Я взглянул случайно на свой рассказ с другой стороны и чуть не задохнулся от смеха, хотя и сознавал, сколь непристойно вести себя так по отношению к той глубокой идее, что побудила меня приступить к работе над этой книгой.
Короче, в голову мою закралась крамольная мысль: а вдруг зачинщик тягчайшего преступления — при жизни ставший легендой в армейских кругах боевой офицер, низвергнутый с пьедестала политиканами за брошенный им в открытую вызов их лицемерию, — вовсе не столь уж плохой человек? И что, если высокочтимый Папа Римский ничего не имел против своего похищения, разумеется, при условии, что не надо будет строго придерживаться нудной повестки дня, диктуемой интересами ватиканской политики, тратить свое время и силы на благословение толп, жаждущих попасть в царствие Божие, жертвуя на церковь, и он сможет на расстоянии успешно справляться с делами папского престола, занятого его двойником-кузеном — второразрядным актером из вспомогательной труппы оперного театра. «Ла Скала»? Как видите, это уже — совершенно иной расклад.
Я слышу, как вы осуждаете меня: он предал самого себя, пустив свой челн совсем не по той реке! Но никак не пойму, о какой реке идет речь. Уж не о той ли, из коей черпаю я снотворное для себя? А может, о Стиксе, Ниле или Амазонке? Ибо Колорадо[1]в данном случае отвергается напрочь: там меня наверняка уже давно повесили бы на одной из белоснежных прибрежных скал по обвинению в кощунстве.
Не знаю, совершал я предательство или нет, но мне известно другое: на протяжении тех лет, что прошли после публикации «Дороги на Гандольфо», многие читатели, нередко угрожая мне физической расправой, задавали мне вопрос в письмах и по телефону: «Что стало потом с теми клоунами?» Понятно, они имели в виду исключительно участников преступления, но никак не высочайшую особу, добровольно согласившуюся стать жертвой насильников.
Скажу откровенно: все это время «клоуны» жили в ожидании, когда я придумаю наконец что-то не менее сногсшибательное, чем та умопомрачительная концепция, что предопределила более чем специфический характер вышеупомянутого произведения. И рассчитывали они на меня не зря. Как-то ночью одна из скромных муз моих, словно осведомленная о таившейся где-то в моем подсознании мысли, воскликнула в восторге: «Право же, вы созрели уже для нового подвига!»
И бедный глупец писатель решился-таки с той же бесцеремонностью с какой некогда при написании «Дороги на Гандольфо» вторгся он в сферу религии и экономики, действовать и во время работы над этим столь же научным трудом — естественно, при неукоснительном соблюдении уважения к закону и судебной системе своей родины.
Да и кто бы отважился на иное? Во всяком случае, не мой и не ваш адвокат.
При беллетристическом описании достоверных, хотя и не подтвержденных документально событий я, следуя указаниям музы своей, вынужден был обращаться к смежным с историей дисциплинам, чтобы придать сей удивительной истории неопровержимо правдивый характер. Особая точность требовалась от меня, когда дело касалось Блэкстона.
Вынесенная же мною из собственного опыта мораль, позволяющая придерживающемуся ее субъекту вести жизнь, не ведая страха, состоит примерно в следующем:
Держитесь подальше от зала судебных заседаний, если вы не сумели загодя подкупить судью или же, при особо неблагоприятных обстоятельствах, заручиться поддержкой моего адвоката, что, впрочем, вам никак не удастся, ибо он и так не знает ни минуты покоя, спасая меня от тюрьмы.
И, обращаясь в заключение к моим друзьям из адвокатов — и не только к ним, но и к актерам и к закоренелым убийцам, словно все они связаны единою цепью, — я прошу их не слишком строго судить меня, когда в романе рассматриваются деликатнейшие вопросы юриспруденции, оказывающиеся, однако, на практике не столь уж и деликатнейшими и являющиеся к тому же вовсе и не вопросами. Тем более что несмотря ни на что мой неаккуратный внешне подход к подобной проблематике в действительности, может статься, по сути своей вполне аккуратен.
Роберт Ладлэм
Пламя с ревом рвалось в ночное небо, отбрасывая плотные трепетные тени на раскрашенные лица индейцев, собравшихся вокруг костра. Вождь племени, высоченного роста, облаченный в подобающее его сану одеяние и свисавший до земли головной убор из перьев, воскликнул громким, полным властного величия голосом:
— Я пришел сказать вам, что белый человек грехами своими лишь прогневил злых духов, кои и сожрут его перед тем, как предать огню вечного проклятия! Верьте, братья, сестры, сыновья и дочери мои, день расплаты близок, мы победим!
Речь его, однако, вызвала кое у кого недоумение: оратор-то и сам ведь был белый.
— Откуда он такой взялся? — спросил шепотом пожилой индеец из племени уопотами сидевшую рядом с ним скво[2].
— Тш-ш! — зашикала та. — Он привез нам целый грузовик сувениров из Китая и Японии. Так что не мути зря воду, Орлиное Око!
Маленький убогий кабинет, обосновавшийся на верхнем этаже правительственного здания в стародавние времена, до появления здесь его нынешнего обитателя пустовал ровно шестьдесят четыре года и восемь месяцев. И вовсе не потому, что с этим помещением были связаны какие-то страшные тайны или под его обшарпанным потолком витали вынырнувшие из прошлого злобные духи: Просто на комнатенку никто не претендовал. Да и чем могла бы привлечь кого-то эта каморка, располагавшаяся даже, строго говоря, Не на верхнем этаже... а в своеобразной надстройке, куда вела узкая деревянная лесенка вроде той, по которой жены нью-бедфордских[3]китобоев взбирались на балкон в надежде увидеть корабли своих ахавов[4], благополучно возвращающихся домой с гневливого океана.
В летние месяцы внутри было душно, потому что в кабинете имелось всего одно оконце. Зимой же там свирепствовал холод: деревянный каркас продувался насквозь, а окно, не поддавшееся многократным попыткам законопатить его, постоянно дребезжало, позволяя студеным ветрам свободно разгуливать по помещению, будто они тут желанные гости. Последним законным обитателем этой своеобразной мансарды со скудной мебелью, купленной на рубеже столетий, и с по-сибирски суровым микроклиматом, не прибавлявшим ей популярности, был трудившийся здесь в качестве государственного служащего некий не вызывавший доверия начальства индеец, позволивший себе безрассудство выучиться читать по-английски и заявивший своим шефам, в грамоте не столь уж сильным, что ряд регламентации, установленных для резервации племени навахо, слишком суров. Говорили, будто человек этот так и умер там в холодном январе 1927 года, и его не обнаружили до мая, когда потеплело и воздух внезапно «заблагоухал».
Нетрудно догадаться, что пресловутое здание занимало Всеамериканское бюро по делам индейцев.
Что же касается нынешнего обитателя этого помещения, то разыгравшаяся некогда трагедия не только не отпугнула его от кабинета, но, напротив, скорее послужила побудительным мотивом разместиться в нем. И теперь над конторкой, едва ли заслуживавшей такого названия, поскольку маленькие выдвижные ящики давно исчезли, а скругленная крышка застревала посередине, одиноко горбился новый хозяин — облаченный в несуразный серый костюм легендарный генерал Маккензи Хаукинз, герой трех войн и кавалер двух присуждаемых конгрессом почетных медалей. Высокого роста, с поджарой мускулистой фигурой, стальными глазами и загорелым, продубленным лицом, изрезанным глубокими морщинами, свидетельствовавшими о его годах, он вновь вступил в схватку. Но на этот раз, впервые в своей жизни, не с врагами столь горячо любимых им Соединенных Штатов Америки, а с самим правительством. Из-за того, что произошло сто двенадцать лет назад.