— Послушайте. Вот передо мной уголовный кодекс. Статья девяносто восьмая: умышленное уничтожение или повреждение государственного имущества... или общественного... наказывается исправительными работами на срок... Вы человек грамотный, не могли этого не знать!
— Представьте, не знал. И не понимаю, при чем тут я? Да спросите любого научного сотрудника, без датчиков разве что целые градусы ловить или там сантиметры. А кому они нужны? Другое дело — микроны...
— Помолчите, пожалуйста.
Наступает молчание. Следователь быстро пишет.
— Мне идти?— спрашивает Денис, поигрывая зажигалкой.
— Нет. Я должен взять вас под стражу.
Денис вопросительно смотрит на следователя:
— Как под стражу? Гражданин следователь, мне некогда, мне в лабораторию надо, с Егора за транзисторы тридцать рублей получить.
— Помолчите, вы мне мешаете.
— Под стражу... За что? Не крал, не дрался. А если вы насчет контуров сомневаетесь, то не верьте Петрову, креста на нем, халтурщике, нет.
— Последний раз прошу: помолчите!
— Молчу, молчу...— Денис взволнованно закуривает.— Поймите, у нас в НИИ трое Григорьевых!
— Уведите,— приказывает следователь.
— Трое нас,— бормочет Денис, пока его выводят из кабинета.— Кузьма с Митькой левачат, а Денис отвечай... Судьи!
Это небольшое, можно сказать, ничтожное происшествие имело место в одном из бесчисленных дворов огромного города зимой и разворачивалось на фоне быстро густеющих сумерек и в условиях крепчающего к ночи мороза. Турбобурин вышел из подъезда в чем был, а именно: в ковбойке, пижамных штанах и без пальто. Объяснялось это тем, что он крепко выпил, и было ему очень тепло. Да и вообще он был здоровый и веселый мужик и не так уж много вреда приносил семье и производству. Польза же от него и там, и там была несомненна: хоть и с похмелья, но кое-что производил, а заработанное делил между пропоем и семьей в довольно благородной пропорции.
И не настолько уж он был пьян, чтобы без всякой цели выйти на мороз и поплыть в сумерках через двор в самый его отдаленный угол. Для чего же тогда в правой руке Турбобурина покачивалось изящное пластмассовое ведерко, наполненное кухонными отбросами?
Выбросить эту дрянь к чертям собачьим, чтоб жена перестала ворчать и вмешиваться в скромное субботнее винопитие Турбобурина с заветным другом Игорехой Коловоротовым, в их интереснейший диспут на многие злобы дня,— такова была задача.
Хоть и не идеальной прямой, но уверенно и неотступно приближался он к цели своего путешествия; правая рука надежно вцепилась в ведерко, левая помахивала в такт какой-то прекрасной мелодии, вольно и плавно текущей через его внутренний мир.
Непринужденно, в полном согласии с раскачивающим его ритмом откинул Турбобурин крышку с бака и по широкой, смелой дуге разогнал ведерко, намереваясь опрокинуть его по достижении зенита, как вдруг...
— Здрасьте!— изумленно произнес он.
В самой середке почти доверху засыпанного бака сидел, или, скорее, лежал сизый голубь. Несмотря на то, что мгновение назад над ним взметнулась и с громом рухнула навзничь тяжелая железная крышка, а вслед за тем, затмив полнеба, взвилось и едва не опустилось ведро, он не только не испугался, но, если можно так выразиться, пренебрег чем-то ответить на эти грозные события. Он спокойно смотрел на человека круглыми красноватыми глазками.
— Ты чего тут расселся?! Кыш!
Голубь отвернулся.
— Ты что, пьян?— пошутил Турбобурин.— Дыхни!
Он нагнулся и шумно потянул носом. Пахло гнилью и едва уловимым теплом. В недрах бака шли процессы разложения.
— Мерзавец!— воскликнул Турбобурин.— Нашел тепленькое местечко и рад. Это оттого, что ты птица, у тебя принципов нет. Вот я... разве я добровольно залезу в помойку греться? Позор!— крикнул он голубю прямо в его несуществующие уши и воодушевленно спел знакомую с детства песню, замечательно перевирая слова: «Летите, голуби, лети-ите! На вас нигде управы нет!»
Голубь слушал с вежливостью хорошо воспитанного, но смертельно уставшего человека.
— Ну, двигай, двигай,— попросил Турбобурин.— Не буду же я тебе на голову сыпать. Не имею права. Я — гуманист.
О том, что он гуманист, Турбобурин услыхал от себя в эту минуту впервые в жизни, но это ему очень понравилось.
Голубь поежился.
— Старик,— сказал Турбобурин,— ты, конечно, не в курсе: на кухне остался мой большой друг Игоре- ха Коловоротов. Нам надо еще о многом поговорить. Между прочим, мыслящий человек. Но если я задержусь, жена его выгонит. Или, еще хуже, он все допьет без меня. Будь и ты гуманным, освободи помещение. Кыш!
Голубь нехотя раздвинул крылья, и тут же они съехались обратно.
— Э... не можешь...— укоризненно заметил Турбобурин.— Простыл?.. Чего молчишь? Помираешь, что ли?
Турбобурин похлопал его по спинке. Голубь покорно прикрыл глаза. Они затянулись серой морщинистой пленкой.
— Помираешь,— утвердительно произнес Турбобурин.— Извини, что наорал. Прости.
Неподвижен, замкнут, печален был облик умирающей птицы. Густели сумерки и в какое-то мгновение так близко совпали с сизыми переливами крыльев, что голубь словно исчез, растворился в морозном воздухе. Турбобурин вспомнил слышанное когда-то поверье, что будто бы птицы — это души умерших людей, прилетающие на побывку в родные места... И почудилось, что это его душа околевает в гнусном железном баке, отринутая от мирского шума, говора, жизни, тепла... А тут еще посыпался мелкий колючий снег и стылый ветерок забрался под ковбойку, ледяными струйками потек по спине. Стоял Турбобурин, осыпанный снегом, с ведром в руке, дурак дураком, и жалко ему стало себя и голубя — до слез.
— Тебя бы сейчас в дом, к батарее, водички дать, хлебушка, может, ожил бы,— грустно сказал Турбобурин.— Но жена не пустит. Скажет, у нас дочка, а вы заразу переносите. Бруцеллез, да? Или этот... энцефалит. Ну, не пустит она тебя, понимаешь? Не пустит!— взвыл он,— Зачем я на тебя нарвался! Я же гуманист, ты же меня мучаешь. Ты же вечным укором будешь. Сниться будешь. Лапки твои озябшие. Глазки твои мутные. Перья твои сизые...
Голубь вяло зевнул. Верхняя половинка клюва как бы почесалась о нижнюю.
Мороз одержал окончательную победу над хмельным подогревом, и спина у Турбобурина окоченела, коленки одеревенели, ноздри смерзлись, а зубы неуправляемо забрякали.
— С-старик,— с трудом отстукал он,— я т-так больше н-не могу. К-кто-то из нас д-должен ум-мереть.
— ...Ты где шатался?— накинулась жена.
Игореха, уже изгнанный из кухни, бестолково топтался в прихожей, разыскивая шапку.
— Где надо, там и шатался,— задумчиво ответил Турбобурин и аккуратно поставил у ног ведерко.— Брось шапку!— заорал он на приятеля.— Давай обратно на кухню. Давай, давай! И ты тоже!— прикрикнул он на жену.
Он затолкнул их в кухню и разлил водку по стопкам.
—- За помин души,— объявил он и строго предупредил,— Не чокаться.
— Кто умер-то?— озабоченно спросила жена.
— Кто?— эхом повторил Игореха.
— Вам не понять,— трезво выговорил Турбобурин.— Птичка сдохла.
Однажды под вечер в редакцию городской газеты, слегка шатаясь, входит неизвестный. Он небрит, помят и тащит за собой авоську, набитую пустыми бутылками. Авоська брякает по стенам. На шум и звон выглядывает единственный задержавшийся в редакции сотрудник.
— Извиняемся,— говорит незнакомец.— Посудочку у меня не примете?
— Здесь редакция, а не приемный пункт,— строго отвечает сотрудник.
— А если они не принимают? Вы их критикуете, а они все рано не принимают. Вот сами и примите.
— Если у вас факты, зайдите завтра, трезвый, я запишу,— говорит сотрудник, подталкивая посетителя к выходу.
— Да тверезый я, тверезый! — сопротивляется тот.— Нисколь не выпимши, но сильно устамши, оттого и шатание.
— Хорошо, хорошо, а все же идите домой. Вы мне мешаете.
— Домой не могу. Жена не пустит. Она сказала: «Пока не сдашь, домой не возвращайся». Сегодня какой день?
— Среда.
— Вот видите. А это в понедельник было. Две ночи на вокзале ночевал. Я же вам говорю: нисколь не выпимши, но сильно устамши... Пока не примете, не уйду.
— Послушайте!— подымает тоном выше сотрудник.— Не могу я у вас посуду принять: здесь редакция.
— Вот и в филармонии то же самое говорят,— вздыхает посетитель.— Здесь, говорят, филармония.
— А вы, что, и в филармонии были? Зачем им ваши бутылки?
— Я им объяснил: ксилофон можно сделать. Инструмент такой музыкальный, знаете?
— Чушь какая-то,— бормочет сотрудник.— Что же вы, все по филармониям, по редакциям, а если вам по приемным пунктам пройтись?