А поручик и Швейк продолжали смотреть друг на друга, пока поручик не сказал тоном, полным злой иронии:
— Добро пожаловать в Чешские Будейовицы, Швейк! Кому, суждено быть повешенным, тот не утонет. Ордер на ваш арест уже выписан, и завтра вы явитесь к командиру полка. Я с вами возиться не намерен. Довольно я с вами натерпелся. Мое терпение лопнуло. Подумать только, как мог я так долго жить с таким идиотом!
Поручик зашагал но комнате:
— Нет, это просто ужасно! Удивляюсь, почему я вас до сих пор не застрелил. Что бы мне за это сделали? Ничего. Меня бы оправдали, понимаете?
— Осмелюсь доложить, господин поручик, вполне понимаю.
— Бросьте отпускать ваши идиотские шутки. А то, смотрите у меня! Теперь вас как следует проучат. Вы в своей глупости зашли так далеко, что вызвали наконец, взрыв.
Поручик Лукаш потер руки.
— На вас, Швейк, уже поставлен крест.
Затем он вернулся к столу, написал на листке бумаги несколько строк, вызвал дежурного и велел ему отвести Швейка к профосу[28] и передать записку.
Швейка отвели через двор к профосу, а поручик с нескрываемой радостью смотрел, как профос отпирает дверь с черно-желтой дощечкой с надписью «Для арестованных», как Швейк скрывается за этой дверью и как профос через минуту выходит оттуда опять.
— Слава богу, — подумал поручик вслух. — Наконец-то он там!
В темной дыре, куда впихнули Швейка, его встретил приветствием валявшийся на соломенном матраце здоровенный вольноопределяющийся, который сидел там уже второй день один и ужасно скучал. На вопрос Швейка, за что он сидит, вольноопределяющийся сказал, что за пустяк, за то, что дал одному артиллерийскому подпоручику по шее и даже собственно не дал по шее, а сбил ему с головы фуражку. Вышло все это так: артиллерийский поручик стаял поздно ночью на площади под галлереей[29] и, по всей видимости, охотился за проститутками. Вольноопределяющийся, к которому поручик стоял спиной, принял его за своего товарища по выпуску, Франтишека Матерну.
— Аккурат был такой же заморыш, — рассказывал вольноопределяющийся Швейку. — Ну, я это потихоньку сзади подкрался, сшиб ему фуражку и говорю: «Здорово, Франц!» А этот идиотина давай свистеть городовым! Ну, меня и отвели. Возможно, — допустил вольноопределяющийся, — что случайно ему раза два и попало по шее, но, по-моему, это дела не меняет, потому что ошибка совершенно явная. Он сам признает, что я сказал: «Здорово, Франц!», а его зовут Антоном. Дело совершенно ясное. Единственно, что мне может повредить, так это то, что я сбежал из больницы, и если вскроется дело с книгой больных… Дело в том, что, когда мой год призывали, я уже заранее сиял комнату здесь, в Будейовицах и старался обзавестись ревматизмом. Три раза подряд я напивался, после чего шел за город, ложился в канаву под дождем и снимал сапоги. Но это не помогало. После этого я целую неделю по ночам ходил купаться в реке (дело было зимой), но добился противоположного результата: так, брат, закалился, что потом, когда я попробовал другое средство — спать на снегу во дворе, и меня утром будили соседи, — ноги у меня были теплые, словно я всю жизнь валенки носил. Хоть бы какая-нибудь ангина. — ни черта никогда не получалось! Да, что там: ерундовый триппер и то не мог схватить. Каждый божий день я ходил в «Порт-Артур», кое-кто из моих коллег уже успели подцепить там воспаление семенных желез, кое-кому даже пришлось вскрывать брюхо, а мне — ну хоть бы что! Чертовски, брат, не везет!.. Наконец познакомился я в пивной «У Розы» с одним инвалидом из Глубокой, и он мне сказал, чтобы я заглянул к нему разок на квартиру, и ручался, что на следующий же день ноги у меня будут, что твои ведра. (У него были дома шприц и игла для подкожного впрыскивания.) И действительно, я от него еле домой шел. Не подвел инвалид, золотая душа! Наконец-то я добился мышечного ревматизма. Моментально в госпиталь — и дело было в шляпе! Счастье улыбнулось мне потом еще раз; в Будейовицы, в госпиталь был переведен мой родственник, доктор Масак из Праги. Только этому обстоятельству я и обязан, что так долго удержался в госпитале. Да я продержался бы там, без сомнения, до самой ревизии, если бы не испортил себе всю музыку этой несчастной «Книгой больных». То есть мысль-то сама по себе была замечательная. Я раздобыл себе большущую конторскую книгу, налепил на нее наклейку и чистенько вывел: «Книга больных 91-го пехотного полка». Рубрики — все, как полагается. В эту книгу я заносил из головы имена, род болезни, температуру и т. д. Каждый день после обхода главного врача я отправлялся с книгой в город. У ворот госпиталя дежурили всегда ополченцы, в этом отношении я был застрахован: покажешь ему книгу, а он под козырек. Обыкновенно я шел к одному знакомому чиновнику из податного управления, там переодевался и шел в пивную, где в своей компании мило проводил время за пивом и разговорами, от которых правительству бы не поздоровилось. Впоследствии я так обнаглел, что и переодеваться-то перестал, а ходил по городу и по трактирам в полной форме. Домой — на свою постель в госпитале — я возвращался только под утро, а если меня останавливал ночью патруль, я, бывало, покажу только свою «Книгу больных», и больше меня ни о чем уже не спрашивают. У ворот госпиталя опять, ни слова не говоря, показывал книгу и всегда благополучно добирался до постели… Обнаглел, брат, я так, что мне казалось, никто ничего мне сделать не может, пока не случилось рокового недоразумения с поручиком на площади под галлереей, недоразумения, которое доказало мне ясно, что выше неба деревья не растут. Гордость, брат, предшествует падению. Что слава? Дым. И Икар обжег себе крылья. Человек-то хочет быть гигантом, а на самом деле он г…но-с. Так-то, брат! В другой раз будет мне наукой, чтобы не верил в случай, а бил самого себя по морде два раза в день, утром и вечером, приговаривая: осторожность никогда не бывает излишней, а что слишком, то вредит. После вакханалий и оргий наступает всегда моральное похмелье. Это, брат, закон природы. Подумать только, ведь я испортил себе всю карьеру! Ведь я мог бы уже быть негодным к строю, протекция у меня громадная! Сидел бы на теплом месте в каком-нибудь тыловом учреждении, но моя собственная неосторожность подрезала мне крылья.
Свою исповедь вольноопределяющийся закончил в мажорном тоне:
— Карфаген пал, от Ниневии остались одни развалины, но это для нас ничего не значит. Голову выше! Пусть не думают, что если меня пошлют на фронт, я сделаю хоть один выстрел. «Подвергнут взысканию в дисциплинарном порядке и исключен из военного училища». Да здравствует армейский кретинизм! Буду я им корпеть в школе и сдавать экзамены?.. Кадет, юнкер, подпоручик, поручик… Нас…ть мне на них! Военное училище! «Занятия с воспитанниками, оставшимися на второй год». Вся армия разбита параличом! На каком плече носят винтовку: на левом или на правом? Сколько звездочек у капрала? «Учет состава чинов запаса». Чорт побери, курить нечего, товарищ! Хотите, я научу вас плевать в потолок? Посмотрите, вот как это делается. Задумайте перед этим что-нибудь, и ваше желание исполнится. Пиво любите? Могу рекомендовать вам отличную воду, вон там, в кувшине. Если хотите есть, рекомендую вам обратиться в «Мещанскую беседу»[30]. Кроме того могу рекомендовать вам заняться от нечего делать сочинением стихов. Я уже сочинил здесь целую поэму:
Профос дома? Крепко спит,
Пока враг не налетит.
Тут он встанет ото сна,
Мысль его, как день, ясна:
Против вражьей канонады.
Он поставит баррикады,
Пустит в ход скамейку, нару
И затянет, полон жару,
В честь австрийского двора:
«Мы врагу готовим кару,
Императору ура!»
— Видите, товарищ, — продолжал здоровенный вольноопределяющийся, — а вы говорите, что среди народа уже нет того уважения к нашей обожаемой монархии. Арестант, у которого и покурить-то нечего и которому предстоит явка к полковнику, являет вам прекраснейший пример приверженности к трону и сочиняет оду своей единой и неделимой родине, которую лупят и в хвост и в гриву. Его лишили свободы, но с уст его льются слова безграничной преданности императору Morituri te salutant, caesar![31]. А профос — парень расторопный. Такого исполнительного слугу приятно иметь. Позавчера я ему дал пять крон, чтобы он сбегал за папиросами, а он, сукин сын, сегодня утром мне заявляет, что здесь курить нельзя, что ему из-за этого будут неприятности. Что же касается пяти крон, то, говорит, он их мне вернет, когда получит жалованье… Да, товарищ, нынче никому и ничему нельзя верить. Основные принципы морали извращены. Обобрать арестованного, а?! А этот тип еще распевает себе целый день:
Где поют, — ложись и сии спокойно:
Кто поет, тот человек достойный.
Вот мерзавец, сукин сын, подлец, сволочь!