А приехала туда небольшая труппа. Начала, конечно, эта труппа сгоряча драму играть. Играют драму, а публика не идет на драму. Свернулась труппа и — назад.
Сунулся в этот город другой небольшой коллективчик. Администратор этого коллективчика говорит:
— Не такой это, товарищи, город, чтоб тут драму играть. Тут надо легкие, смешные штуки ставить.
Начали они ставить легкие штуки — опять не идет публика. Три раза поставили. Рубля три с полтиной выручили и поскорей из этого странного города.
Начались в актерских кругах брожения и разговоры: как и чем привлечь публику. И не пойдет ли эта публика, как вы думаете, на оперетту?
Рванулась туда оперетта. Поставили музыкальную оперетту с отчаянной пляской. Человек 8 пришло. А как пришло — неизвестно. Кассир клялся и божился, что ни одного билета не было продано.
Опереточный премьер сказал:
— В этот город циркачам только и ехать. Высокое искусство здесь ни к чему.
Дошли эти симпатичные слухи до цирка. Директор говорит:
— Надо ехать. Цирк — это самое демократическое искусство. Этому городу как раз угодим.
Поехали. Действительно, народ несколько погуще пришел. Прямо старожилы не запомнят такого количества, — человек тридцать было на первом представлении. На втором чуть поменьше.
Подсчитал цирк убытки и — ходу.
А на вокзале, перед самой посадкой, произошла задержка. Несметная толпа собралась провожать циркачей. Тысяч восемь приперлось народу. Качали всех актеров и всех зверей. Верблюду челюсть вывихнули во время качки.
После делегация от текстильщиков и металлистов подошла к директору и стала нежно упрашивать:
— Нельзя ли, мол, по бесплатной цене тут же под открытым небом, на вольном воздухе, на перроне, устроить небольшую цирковую программу из трех-четырех «номерей».
Но тут, к сожалению, произошел третий звонок. Сели циркачи по вагонам, грустно развели руками и уехали.
Так никто и не узнал, отчего и почему самое демократическое искусство уехало тоже с убытком.
Народ малокультурный, что ли? Или, может быть, деньжонок нехватка. Ась?
Кончено. Баста! Никакой жалости к людям не осталось в моем сердце.
Вчера еще до шести часов вечера сочувствовал и уважал людей, а нынче не могу, ребятишки. До последней точки докатилась людская неблагодарность.
Вчера, извольте видеть, за мою жалость к ближнему человеку отчаянно пострадал и, может, даже предстану перед народным судом в ближайшем будущем.
Баста. Зачерствело мое сердце. Пущай ближние больше на меня не рассчитывают.
А шел я вчера по улице. Иду я вчера по улице и вижу — народ будто стоит, скопившись подле ворот. И кто-то отчаянно охает. И кто-то руками трясет. И вообще вижу — происшествие. Подхожу. Спрашиваю об чем шум.
— Да вот, — говорят, — тут ногу сломал один гражданин. Идти теперь не может.
— Да уж, — говорю, — тут не до ходьбы.
Растолкал я публику и подхожу ближе к месту действия. И вижу — какой-то человечишко действительно лежит на плитуаре. Морда у него отчаянно белая и нога в брюке сломана. И лежит он, сердечный друг, упершись башкой в самую тумбу и бормочет:
— Мол, довольно склизко, граждане, извиняюсь. Шел и упал, конечно. Нога — вещь непрочная. Сердце у меня горячее, жалости к людям много и вообще не могу видеть гибель человека на улице.
— Братцы, — говорю, — да может, он член союза. Надо же предпринять тем не менее.
И сам, конечно, бросаюсь в телефонную будку. Вызываю скорую помощь. Говорю: нога сломана у человека, поторопитесь по адресу.
Приезжает карета. В белых балахонах сходят оттеда четыре врача. Разгоняют публику и укладывают пострадавшего человека на носилки.
Между прочим, вижу — этот человек совершенно не желает, чтобы его положили на носилки. Пихает всех четырех врачей остатней, здоровой ногой и до себя не допущает.
— Пошли вы, — говорит, — все четыре врача туда-сюда. Я, — говорит, — может, домой тороплюся.
И сам чуть, знаете, не плачет.
— Что, — думаю, — за смятение ума у человека.
И вдруг произошло некоторое замешательство. И вдруг слышу — меня кличут.
— Это, — говорят, — дядя, ты вызывал карету скорой помощи?
— Я, — говорю.
— Ну, так, — говорят, — придется тебе через это отвечать по всей строгости революционных законов. Потому как зря карету вызвал — у гражданина искусственная нога обломилась.
Записали мою фамилию и отбыли.
И чтобы я после этого факта еще расстраивал свое благородное сердце — ни в жисть! Пущай убивают на моих глазах человека — ни по чем не поверю. Потому — может, для киносъемки его убивают.
И вообще ничему теперь не верю, — время такое невероятное.
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп — так нэп. Вам видней.
Но между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди в чем пришел. Это было достижение.
А вопрос культуры — это собачий вопрос. Хотя бы насчет того же раздеванья в театре. Конечно, слов нету, без пальто публика выгодней отличается — красивей и элегантней. Но что хорошо в буржуазных странах, то у нас иногда выходит боком.
Товарищ Локтев и его дама Нюша Кошелькова на днях встретили меня на улице. Я гулял или, может быть, шел горло промочить — не помню.
Встречают и уговаривают.
— Горло, — говорят, — Василий Митрофанович, от вас не убежит. Горло завсегда при вас, завсегда его прополоскать успеете. Идемте лучше сегодня в театр. Спектакль — «Грелка».
И, одним словом, уговорили меня пойти в театр — провести культурно вечер.
Пришли мы, конечно, в театр. Взяли, конечно, билеты по рубль тридцать. Поднялись по лестнице. Вдруг назад кличут. Велят раздеваться.
— Польта, — говорят, — сымайте.
Локтев, конечно, с дамой моментально скинули польта. А я, конечно, стою в раздумьи. Пальто у меня было в тот вечер прямо на ночную рубашку надето. Пиджака не было. И чувствую, братцы мои, сымать как-то неловко. Прямо, думаю, срамота может сейчас произойти. Главное — рубаха нельзя сказать, что грязная. Рубаха не особо грязная. Но, конечно, грубая, ночная. Шинельная пуговица, конечно, на вороте пришита крупная. Срамота, думаю, с такой крупной пуговицей в фойе идти.
Я говорю своим:
— Прямо, — говорю, — товарищи, не знаю, чего и делать. Я сегодня одет неважно. Неловко как-то мне пальто сымать. Все-таки подтяжки там и сорочка опять же грубая.
Товарищ Локтев говорит:
— Ну, покажись.
Расстегнулся я. Показываюсь.
— Да, — говорит, — действительно видик…
Дама тоже, конечно, посмотрела и говорит:
— Я, — говорит, — лучше домой пойду. Я, — говорит, — не могу, чтоб кавалеры в одних рубахах рядом со мной ходили. Вы бы, — говорит, — еще подштанники поверх штанов пристегнули. Довольно, — говорит, — вам неловко в таком отвлеченном виде в театры ходить.
Я говорю:
— Я не знал, что я в театры хожу, — дура какая. Я. может, пиджаки редко надеваю. Может, я их берегу, — что тогда?
Стали мы думать, чего делать. Локтев, собака, говорит:
— Вот чего. Я, — говорит, — Василий Митрофанович, сейчас тебе свою жилетку дам. Одевай мою жилетку и ходи в ней, будто тебе все время в пиджаке жарко.
Расстегнул он свой пиджачек, стал щупать и шарить внутри себя.
— Ой, — говорит, — мать честная, я, — говорит, — сам сегодня не при жилетке. Я, — говорит, — тебе лучше сейчас галстух дам, все-таки поприличней. Привяжи на шею и ходи, будто тебе жарко.
Дама говорит:
— Лучше, — говорит, я, — ей-богу, домой пойду. Мне, — говорит, — дома как-то спокойней и постирушка ждет. А то, — говорит, — один кавалер чуть не в подштанниках, а у другого галстук заместо пиджака. Пущай, — говорит, — Василий Митрофанович в пальто попросит пойти.
Просим и умоляем, показываем союзные книжки — не пущают.
— Это, — говорят, — не 19 год в пальто сидеть.
— Ну, — говорю, — ничего не пропишешь. Кажись, братцы, надо домой ползти.
Но как подумаю, что рубль тридцать заплачено, не могу идти — ноги не идут к выходу.
Локтев, собака, говорит:
— Вот чего. Ты, — говорит, — подтяжки отстегни, — пущай их дама понесет заместо сумочки. А сам валяй как есть: будто у тебя это летняя рубашка «апаш» и тебе, одним словом, в ней все время жарко.
Дама говорит:
— Я подтяжки не понесу, как хотите. Я, — говорит, — не для того в театры хожу, чтоб мужские предметы в руках носить. Пущай Василий Митрофанович сам несет или в карман себе сунет.