— Зачем все это? — удивился Маккоппен всей этой пьяной филологии.
— Разве там не написано?
Мендейла Алемайеху поискал и вытащил из кармана передника застиранную вторую страницу с переводом «Арапа» с одной стороны и с расплывшейся чернильной заявкой на научную экспедицию в Атлантиду — или в Эльдорадо, что одно и то же, — с другой. Заявка предполагала изучение пути миграций диких купидонов для прояснения роли этих существ в эволюции хомо сапиенса, а также поиски в Атлантиде самки для Черчилля и доставку в Офир восьмого чуда света — Бахчисарайского фонтана, о котором Сзади сказал, что «многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уж нет, а те — далече»; да и остался ль сам фонтан?
Макконнен совсем обалдел, но подумал и подписал заявку на поиски Атлантиды. С глаз долой, если не хочет жениться на лиульте Люси! Пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что. Лишь бы не было войны. Pohouyam тут же написал рекомендательное письмо своему другу Уиистопу Черчиллю, которое начиналось словами: «Дорогой Тони! Выслушай этого идиота и, если можешь, помоги ему…» и т. д.
ГЛАВА 4
В БЕЛОМ ВЕНЧИКЕ ИЗ РОЗ
Впереди — Исус Христос.
А. Блок. Двенадцать
После падения головой об асфальт в велогонке Тур де Ватикан и длительной реанимации в Римском военно-морском госпитале Сашка Гайдамаку вместе с велосипедом «Кольнаго» осторожно погрузили в самолет, доставили в Москву, потом привезли в поезде на Гуляйградский вокзал, встретили «Скорой помощью», кое-как перекантовали домой и уложили на Люськин диван.
Закончилась его лебединая песня. Последнее, что помнил Гайдамака в итальянском критериуме,[9] — белого священника на обочине. Успел подумать: «Никак папа римский?!», потом завал в пелетоне, небо в колесах и окровавленный асфальт в глазах. Над ним склонился великий русский гонщик Виктор.
Капитонов, а над папой римским — великий поляк Рышард Шурковский. Шурковский сказал: «Taki marny»,[10] Капитонов сказал: «Хана». Но вышло наоборот — очень плохо было Гайдамаке, а хана была папе римскому. Жизнь Гайдамаке спас танковый шлем, даже трепанацию черепа ему делали, не сдирая шлема, присохшего с черной кровью к коже. На похороны папы римского Павла-Карела 1-го Гайдамаку, естественно, не пригласили, да и как бы он поехал со своей трепанацией и с присохшим танковым шлемом.
Гайдамака с трудом приходил в себя. Голова разламывалась. В сознании зияли черные — дыры, из них высовывались какие-то черные негритянские рожи, торчали какие-то крысиные хвосты каких-то воспоминаний, как после тяжелейшего многомесячного запоя. Лишь последние слова папы римского — «От черт!» — крепко застряли в памяти. Никого не узнавал. Жил на диване с какой-то женщиной по имени Люська — говорила, что его жена, но он не помнил. Приходил участковый врач Владимир Анполинариевич, оформлял инвалидную справку, по которой Сашку Гайдамаке для получения большей пенсии сам Брежнев, втихаря, чтобы не вызвать международных осложнений, присвоил звание заслуженного мастера спорта.
«Надо же, — бормотал Брежнев, качая головой и подписывая закрытый указ. — На самого папу римского наехал. А не послать ли его в Тибет, пусть наедет на далай-ламу».
— Где я? — тихо спрашивал Гайдамака врача.
— Где, где… — отвечал Владимир Апполинариевич.
— А кто я? — еще тише спрашивал он.
— Герой. Сосиськиных сран. Самого папу римского на тот свет отправил.
— Так я ж хотел Муссолини… — бормотал Гайдамака.
Потом потихоньку начал вставать, ходить, играть на аккордеоне. Даже запел. Потом запил. С Люськой не жил, потому что его после аварии не только контузило, но и конфузило.
Лежал со своим конфузом на диване, думал о папе римском.
Неудобно получилось с папой. Завал в пелетоне — он завал и есть: кто влево, кто вправо, кто раком, кто боком, небо в колесах, а папа перебегает дорогу. Успел крикнуть старику: «Куда прешь, ыбенамать?!», тот ответил: «От черт!», и больше ничего не помнит. В комнате темно, на душе темно. Однажды увидел на свалке под домом старую оконную раму, притащил домой, взял топор и стал самовольно, без увязки с главным архитектором района, рубить окно в Европу с видом на Финский залив в глухой торцовой кирпичной степе, чтоб светлей на душе стало и чтоб был вид на Мадрид.
Люська спросила:
— Сдурел ты, что ли?
Он укоризненно сказал:
— Ведьма ты, ведьма.
И погрозил ей топором. Люська завизжала и исчезла, удрала к соседке Элке Кустодиевой, ушла из его жизии, забыл, как звали. Прорубил проем и подтащил раму, но тут приехали белые санитары и стали мешать работать. Гайдамака бросился на них с топором но-настоящему, и санитары тоже исчезли. Вставил раму, заделал цементом, застеклил, зашпатлевал.
Сел у окна, сорвал бескозырку с бутылки водки и стал смотреть на Финский залив, на Швецию, Данию, на Мадрид. Все было видно. Санитары больше не приходили, зато по их жалобе явился его старый приятель — участковый инспектор Шепилов, живший в этом же доме.
— Что с тобой, Сашко? — спросил Шепилов.
Гайдамака налил Шепилову стакан водки и сказал в рифму:
Вот и водка налита,
да какая-то не та.
Как ни пробуешь напиться,
не выходит ни черта.
Шепилов все понял: на Гайдамаку снизошел стих. Выпили.
Посмотрели в окно.
— Вид на Мадрид, — сказал Гайдамака.
— Да, — сказал Шепилов, глядя на ржавую свалку под торцом дома. — Прочитай еще что-нибудь. Люблю.
— Письмо советских рабочих Леониду Ильичу Брежневу. Но это не мое, народное.
— Народное тоже люблю.
Водка стала стоить восемь.
Все равно мы пить не бросим!
Передайте Ильичу: Нам и десять по плечу.
Если будет больше — Будет как и в Польше.
Если будет двадцать пять — Зимний будем брать опять.
— Хорошо, — мечтательно сказал Шепилов.
— А знаешь, что ответил Брежнев?
— Нет.
Я не Каня, вы не в Польше.
Будет надо — будет больше.
— Знаешь, — грустно сказал Шепилов, — меня выдвигают на партийную работу.
— Хорошо, — сказал Гайдамака.
— Давай еще выпьем. Люблю.
Шепилов любил слово «люблю».
Был июнь, дни смешались, стояли белые ночи. Шепилов тоже исчез. Боязливо заглянула соседка Элка, сказала, что Люська к нему не вернется и надо отдать ей диван.
— Пусть забирает, у меня матрац есть.
Гайдамака срывал бескозырки с бутылок, щелчком отстреливал их в Финский залив, играл на аккордеоне «Раскинулось море широко», смотрел на Рим. Пред ним простирался Вечный Город. Он неплохо его знал по велогонкам. Вот Foro Romano,[11] вот Colosseo,[12] а вот Campidoglio.[13] А вот и Basilica e Piazza di San Pietro,[14] где он наехал на папу римского. Гайдамака заиграл «Интернационал», но его затошнило, он побежал блевать, но как ни корячился, ничего не смог из себя выдавить. Он глотнул еще и заснул с бутылкой водки на унитазе.
Проснулся он от пристального взгляда. Дверь в туалет была открыта. К нему в окно со стороны Финского залива заглядывала черная голова. Ночь стояла белая, голова была черная, курчавая, с желтыми белками глаз, окно находилось на шестом этаже, но Гайдамака не очень-то испугался, потому что решил, что спит, а черная голова ему снится.
— Пошел вон, жидовская морда! — пробормотал Гайдамака во сне.
Нет, он не был антисемитом в прямом смысле слова, но лицо головы (если можно так выразиться) было таким отвратным, что так и просилось на оскорбление, и Гайдамака с тяжелого похмелья пробормотал первое простейшее ругательство, попавшее на язык. Чего только во сне не случается! Потом он глотнул еще, перебрался с унитаза на матрац и опять уснул.
Но не в том дело.
Утром Гайдамака с еще более тяжелого похмелья стал вспоминать и сопоставлять: кто бы это белой ночью в белом венчике из роз, в белой простыне, будто из бани вышел, мог ходить в тумане над водами Финского залива и в его прорубленное окно на шестом этаже заглядывать?
Гайдамака Блока читал, но давно, и до Иисуса Христа додуматься пока не посмел, хотя понял, что его посетил некто божественный, — наверно, папа римский, на которого он наехал. Дальше папы римского религиозная фантазия у Гайдамаки не пошла. И обозвал он папу римского «жидовскою мордою» потому, что папа показался ему похожим на палестинского лидера Ясира Арафата. Папы римские — они тоже архаровцы, потому что сожгли Галилея, так оправдывал себя Гайдамака. Но чем дальше он думал, тем больше понимал, что папе римскому бродить по водам Финского залива — большой нонсенс, и тем больше подкрадывалось к нему страшное подозрение о персонаже Блока из поэмы «Двенадцать».