В тот момент, когда от пинка распахнулась обитая железом камбузная дверь, шли как раз те самые заветные полчаса. Мы подскочили от неожиданности. На пороге стоял зек, небритый, с испорченным оспой лицом. У него за спиной что-то робко лопотали два конвойных карася. Видно, они сопровождали зека по коридору в гальюн, а сейчас возвращали его назад, в камеру. Зеку на них было ровным счетом наплевать. Он их просто не замечал.
Презрительно прищурясь, он обвел нас троих быстрым пытливым взглядом, ища главного. Скользнув по нашим бритым наголо карасевским головам, его взгляд остановился на рыжем чубе, оставленном Полупидором на голове нашего годка. Лицо переписавшегося старшего по камбузу стало белое, как мел. В эту секунду он бы многое отдал за то, чтобы у него на голове не было бы сейчас этого статусного чуба. Сделав свой выбор, зек левой рукой сгреб годка за грудки, а правой ударил его в нос. Удар был такой силы, что годок отлетел назад, опрокидывая на своем пути стеллажи и полки. Размазывая по лицу кровь и сопли, годок, кажется, не понимал, за что его бьют. Он сделал неуверенную попытку подняться, но второй удар в челюсть снова отбросил его назад. Годок шмякнулся головой об пол. Зек наклонился и презрительно потрепал тупо моргающего годка за перемазанную кровью щеку:
– Ещё раз, сука, мало мяса положишь – убью. И курева чтобы родил.
Не говоря больше ни слова, зек развернулся и вышел, уводя за собой наделавших в штаны конвоиров. Как я потом узнал, подобные процедуры зеки проводили регулярно, при каждой смене кухонного начальника. Как бы то ни было, но с этого момента зеки стали получать от нас двойную порцию мяса и сахара, а от других, через нас, вместе с едой и часть сигарет, настрелянных на свинарнике и во время прочих работ.
Того морпеха привезли к нам вечером этого же дня. По киче пошёл базар, что кого-то посадили за изнасилование. До полного разбирательства его поместили в камеру предварительного заключения, к зэкам. В ту же ночь его «опустили». Сопротивляться одному против пятерых было бесполезно. Зеки драли его по кругу, всей камерой, заткнув ему кляпом рот и перекинув через трубу около стены. Драли, кто как: кто символически, а кто по-взрослому, на глубину. В ту ночь я долго не мог заснуть: прислушивался к приглушённым звукам, возне и сопению из глубины коридора. Наутро Полупидор, узнав о происшедшем, отсадил морпеха в одиночку. Но это уже ничего не меняло. С этого дня у нас на киче появился свой Пидор.
Для нас работавших на кухне это означало новые правила, которые были в срочном порядке доведены до нас зеками через подручные средства связи:
1. Пидору выделялись отдельные гнутые вилка и ложка, отдельная щербатая миска и отдельная зелёная эмалированная кружка;
2. Посуда пидора должна храниться отдельно от прочей посуды, ни под каким видом нельзя даже подумать о том, чтобы помыть её в одной мыльной воде с общей посудой;
3. Каша ему полагалась без масла, суп без гущи.
Все эти правила нами неукоснительно соблюдались.
Через пару дней я раскладывал еду по подносам, старательно наваливая мясо годкам и также старательно нацеживая жижицу в отдельную щербатую миску на отдельном подносе. Поглаживая нывшую скулу, наш кухонный годок следил за строгим выполнением ритуала. Последним делом я запрятал под кусками хлеба десять сигарет, их передали для зеков караси из свинарника. Я погрузил подносы на тележку и выкатил её в коридор. Выйти в коридор без конвойного – одна из привилегий тех, кто работает на кухне. На полпути к зэковской камере я в первый раз увидел нашего Пидора. Это был белесый пацан в морпеховской форме с сержантскими лычками. Он стоял в одиночной камере, припав лицом к решетке, и улыбался жалкой белозубой улыбкой.
Я остановился и, стараясь не дотрагиваться до него, как будто он прокаженный, осторожно протянул ему поднос с едой через специальный вырез в решётке камеры. Морпех заметил мое к нему отношение и, окинув взглядом поднос с жижицей, не переставая жалко улыбаться, попросил:
– Слышь, паря, скажи ребятам, чтобы не дурили…
– Я не могу, я еду не разливаю, я хлеборез, – соврал я, поспешно отводя глаза от его заискивающей улыбки; толкнул тележку и покатил по коридору к следующей камере.
– Хлеборез, эй, хлеборез! – взывал он ко мне вслед, прильнув к ржавой решётке камеры.
Я не обернулся.
В тот вечер у нас на кухне случилось ЧП. Карась, который дежурил со мной вместе по кухне, по ошибке запустил зелёную пидорскую кружку в общий бак с мыльной водой.
Лицо годка пошло красными пятнами. Он знал, что ему за это будет от зеков.
– Ты, чё, сука, сделал!!! – он с треском залепил карасю здоровенную оплеуху. Карась даже не думал защищаться или оправдываться, это тебе не мяса зекам не доложить, это серьезно – закон зоны.
Надо было думать, что делать. Мы покумекали и всё-таки нашли выход. На наше счастье, эмалированные кружки у нас были двух цветов: белые и зелёные.
– Короче, – полушёпотом протянул годок, – пидорская кружка была зелёная, мы выберем ему новую зелёную кружку, но с этой минуты зекам будем наливать только в белые. Секете?
Мы секли.
– Мы, трое, тоже, естественно, будем пить только из белых, – продолжал годок.
Этого он мог и не говорить.
– И последнее: то, что здесь произошло, останется между нами, никому ни слова.
Об этом нам тоже можно было не напоминать.
* * *
Я просидел на киче две недели, ровно в два раза больше, чем средний закоренелый пролетчик. Дополнительные семь суток мне добавил Полупидор за то, что при досмотре у меня в кармане нашли сигарету. По возвращении с кичи на корабль меня, карася, с уважением сажали в круг годков и расспрашивали, как там и что. Слушали с раскрытыми ртами все, что я имел сказать. Я рассказывал всё, как было на самом деле. Не упоминал только про упущенную пидорскую кружку и о том, что дополнительную неделю на киче я получил по моей же собственной просьбе. Я сам упросил старшину кичи сказать Полупидору, что он, как будто бы, нашел у меня при досмотре в кармане сигарету. Упросил, потому что жизнь на киче, если сравнивать с жизнью карася на корабле, просто лафа. На киче я мог спать. Спать ночью семь часов, без перерыва и побоев. А чего ещё надо! Жалко только, что к концу второй недели за еще одну «случайно найденную» сигарету, Полупидор суток мне уже не добавил. Заподозрил неладное, скотина.
Корабельный медик разламывает таблетку аспирина на две части и протягивает обе половинки матросу:
Это от головы, а это от жопы. Смотри не перепутай!
Коля Кондрашов сидел на пайолах в электростанции и, засучив штанину, с интересом изучал леопардовую шкуру из гнойников, пятнами рассыпанных по его ноге.
– Ух ты, пол пальца проваливается! – несколько удивленно произнёс Коля, вытаскивая палец из гнойной дыры, зиявшей у него на голени.
– Может, тебе к медику? – посоветовал я, принюхиваясь к сладковатому запаху исходившему от Колиной ноги, хотя и сам не верил в целесообразность своего предложения.
– Да ну его на хрен, Шура. Мазь Вишневского даст. От него толку, сам знаешь… У тебя самого вон пальцы не гнутся…
Я присел рядом с Колей, поставил перед собой кандейку с горячей водой. Попробовал пальцем температуру и с наслаждением опустил в неё воспалённые обсыпанные мелкими гнойниками руки:
– Кайф!
– Отмачиваешь? – усмехнулся Колян.
– Чилима. Здесь каждая царапина месяцами заживает. Вон, месяц назад палец иголкой уколол, так до сих пор…
– А что ты хочешь: без витаминов, на перловке и укропной эссенции. Ладно, еще не отваливаются. Тебя медик от камбуза освободил? Тебе же в наряд надо? – спросил Коля, терпеливо возясь с корочкой очередной язвы.
– Я ещё не ходил. Без толку.
– Попробуй. Хрен его знает, может получится. С твоими руками тебе на камбузе делать нечего.
Корабельный медик Головко, или «Головка», как мы его звали между собой, если что и знал по медицине, то ловко это скрывал. От всех болезней у него было два лекарства: аспирин и мазь Вишневского. Иногда создавалось впечатление, что других лекарств ему по какой-то причине их просто не завезли. В медкаюту к нему шли только тогда, когда уж совсем припрёт.
Когда я подошел к медкаюте, меня буквально на шаг опередил наш крысолов-любитель, хохол Прокопенко.
– Разрешите, товарищ лейтенант? – Прокопенко приоткрыл дверь медкаюты и просунул в щель свою стриженую голову.
– Ну, чего тебе? – раздался голос начмеда.
– Хвосты принёс. Запишите?
Головка поморщился. После приказа об отпуске за пойманных крыс, на него, как на крайнего, повесили вести учёт свежеотрубленных крысиных хвостов. Его утонченная натура бунтовала, но приказы не обсуждаются. И с отвращением высыпав покрытые редкой шерстью задубелые хвосты на кусок газеты, Головка стал брезгливо пересчитывать серую топорщащуюся во все стороны кучку, вороша ее палочкой для осмотра горла.