Ознакомительная версия.
Полчаса, не меньше прошло. И захотелось мне, чтобы позвала она меня. До того, признаться, захотелось, что дышать трудно стало. Всякие как бы видения перед глазами поплыли. Хоть намек какой-то, думаю, подаст мне сейчас – и все сомнения отброшу. И уже не отпущу ее, как бы дальше ни сложилось. Понял, что именно она та женщина, какая мне нужна, и не прощу себе, если расстанусь с ней. Вдруг слышу: заворочалась она, завздыхала, как бы руками зашарила.
– Что-нибудь случилось? – у нее спрашиваю.
– Одна сережка подевалась куда-то, – жалуется, – никак не найду.
– Куда ей тут деваться? – говорю, – сейчас отыщем. Вы не возражаете, я свет включу?
Не возражает она, я выключателем щелкаю, она простыню отбрасывает, садится. Опасался я, что она халат на ночь сняла – нет, в нем осталась. Она свою подушку вертит, простынями ворочает, а я прямо как бы обомлел. Не помогаю искать – на эту подушку и простыни во все глаза пялюсь. Мамочка родная – такого не видел еще никогда. Ну, бывает в захудалых поездах белье и сероватое, и сыроватое – мириться приходится. Но такого не видал никогда. Что вообще не стираное оно – вопроса нет. Но наверняка спали на нем перед тем кто-то вроде тех мужиков в ватниках. И долго спали. А эта сволочная проводница потом его просто сложила, в пленочный пакет спрятала и нам подсунула. На свою измятую постель глянул – еще гаже стало. Счастье, что сережка потерялась, пришлось мне свет включить, а то бы всю ночь об эту замызганную наволочку лицом терся.
– Нашла! – радуется Ольга Дмитриевна. – На полу лежала. – На меня смотрит, хмурится: – Что с вами, Степан Богданович?
– Вы видели, какие постели нам стелили? – у нее спрашиваю.
– Да уж видела, – вздыхает, – чего еще от них ждать? Совести никакой.
– Почему же мне ничего не сказали? И как вообще могли вы в такую мерзость и себя, и меня положить?
– Не сказала, – оправдывается, – потому что бесполезно было. Ну, пошли бы вы среди ночи с этой нахалкой отношения выяснять, что-нибудь изменилось бы? Спать-то все равно надо. Я сама сегодня утром села, постель еще не брала, понятия об этом кошмаре не имела. – А потом нежно берет меня за руку, виновато улыбается: – Ну не сердитесь, Степан Богданович, скоро приедем, забудем, как страшный сон, этот гадкий вагон.
Я руку ее снимаю, другим голосом говорю:
– Вы правы, забудем, как страшный сон.
И сразу как бы прочувствовала она этот другой голос, руку убрала, тихо так спрашивает:
– Ну зачем вы так, Степан Богданович? Стоит ли из-за какой-то дурацкой постели? Все ведь так хорошо было.
А я свет выключаю, точку ставлю:
– Лучше не бывает. Давайте спать, Ольга Дмитриевна, к чему лишние слова.
Она ничего не ответила, легла, к стенке отвернулась…
Корытко вынул из кармана платок, промокнул им заросившийся лоб и шею, потом так же аккуратно сложил его, спрятал, скорбно покачал головой:
– Вот такие пироги…
– И что, всё на этом? – не поверила Кузьминична.
– Всё, дорогая. Просидел я до утра, выпрыгнул из вагона, едва поезд остановился, затем по делам своим отправился.
– А она что?
– Ничего она. Больше ни словечка друг другу не сказали. Я пораньше к выходу из вагона пробрался, первым из него вышел, как она там дальше, не знаю…
Степан Богданович снова вытащил платок, теперь провел им по губам, словно давая понять, что говорить больше не намерен, вернулся на диван, занял свое пустовавшее место рядом с Кузьминичной. Та сердечно погладила его по плечу:
– Вы умничка, ваш рассказ надо бы на пленку записать и по всему радио каждый день на всю страну передавать. Чтобы мужчины наши послушали, выводы для себя сделали. Женщины, конечно, тоже, но мужчины особенно. Потому что ни в какие ворота уже не лезет. Что своего первого мужа, что второго, что одного сына, что другого к порядку не могла приучить. Где снимут с себя, там и бросят, носки по всей комнате валяются, если бы им брюки не гладила и обувь не мыла, так бы и ходили в непотребном виде. А уж не разувшись с улицы по вымытому полу пройти – плевое дело. Стыдно сказать, помыться заставлять приходилось. Потому что кто снаружи чистый, тот и внутри такой же. Бывают, конечно, исключения, но ничего от этого не меняется. И правильно наш литературный классик Чехов сказал, что у человека все должно быть чисто – и одежда, и внешность, и душа.
– Это не Чехов, это Дзержинский сказал, – невинным голосом проворковал Кручинин. – И там у него еще с чистыми руками горячее сердце было.
– Может, Дзержинский и повторил, но первым Чехов был, Антон Павлович, не сбивайте меня, Василий Максимович, я тоже книжки читала, не вам одним.
Похоже, обиделась, затеребила воротничок голубой блузки.
– Так мы ждем, Анна Кузьминична, – не умолкал Кручинин.
– Чего это вы ждете? – свела брови.
– Вашей истории ждем. У такой, как вы, красивой и эрудированной женщины их должно быть немало. Могу лишь вообразить, сколько мужских сердец вы разбили. И еще, увы, разобьете.
Дегтярев воздал Кручинину должное. Конечно, не очень-то порядочным было его подтрунивание над женщиной, так радушно их встретившей, накормившей и напоившей, и комплименты его Кузьминичне были небезупречны, но при нынешнем ее состоянии пришлись в самый раз. Она снова молодо зарумянилась, плечиками повела:
– Скажете тоже! Какие уж теперь сердца, что горячие, что холодные, вы бы на меня раньше поглядели! Парни за мной табунами ходили. Было, мальчики, было…
– Вы и сейчас хоть куда, – поддержал Кручинина Корытко, – зря себя как бы в тираж списываете. И на мужчин энергетически влияете. Если б не вы, не уверен, что стал бы я про себя тут всем выкладывать. Тем более что вы обещали сразу после меня о себе рассказать.
– Обещала – значит сделаю! – непреклонно тряхнула головой Кузьминична. – Я всю жизнь свои обещания выполняю. Потому что всегда я на такой работе, что люди мне верить должны. И на комсомольской, и на партийной, и вообще. Вот те, кто у нас тут живет, знают, не дадут мне соврать. А историй всяких столько было, что роман написать можно, жил бы только новый Чехов. Столько разных людей через меня прошло!
– А вы по теме, сударыня, по теме, – направлял ее на нужную стезю Кручинин. – О несостоявшемся, о несбывшемся. Как вы очень справедливо заметили, в жизни хорошее и грустное рядышком ходят.
– Можно и по теме, если желаете, – довольна была таким вниманием к себе Кузьминична. – Только о грустном не хочу, надо что-нибудь повеселее, а то приуныли вы тут. – Озорно всех оглядела: – Может, мне и не надо бы о таком, я ведь среди вас женщина, да пусть уже. Все молодыми были, все грешили, я, мальчики, тоже не в монашеских одеждах ходила. Вот, помнится…
– Минуточку! – вскочил Кручинин. Подошел к Кузьминичне, учтиво согнул кренделем руку. – Будем соблюдать традиции, позвольте, сударыня, проводить вас к авторскому креслу, чтобы нам не только слушать, но и любоваться вами можно было.
Кручинина тоже поднялась, вдруг ее качнуло, рука Кручинина пришлась очень кстати. Уцепилась за нее, одарила Кручинина благосклонной улыбкой:
– Мерси.
Дегтярев наблюдал, как она, сопровождаемая Кручининым, пересекает комнату, отметил, что ее уже порядочно развезло, явно перекрыла она свою алкогольную норму. Кузьминична плюхнулась в кресло, снова лучезарно улыбнулась:
– Так о чем это я? Ах, да, как молоденькой была! Знала бы, что говорить об этом стану, фотографии бы из дому принесла, посмотрели бы вы на меня прежнюю! Думали некоторые, что я в артистки пойду, с такой выгодной внешностью. Я бы и сама не отказалась, если бы позвали, но для этого в большом городе надо жить, с другими людьми. Сейчас об этом почти никто уже и не помнит, а я ведь тоже с медицины начинала, поступила в медицинское училище. И там не затерялась. Я бедовая была, на месте не сиделось, все придумывала что-нибудь, других заводила. Мне надо, чтобы весело было, интересно, чтобы жизнь вокруг кипела. Терпеть не могу всяких кислятин. Такие вечера, такие мероприятия проводила, что все наше училище гремело. Даже в газете про меня написали. Увидели, какая активная, комсоргом меня избрали. Сначала в группе, потом на курсе, а еще потом – всего училища. Вот сейчас модным стало хаять комсомол, слова доброго не услышишь, а что на замену пришло? Чем теперь молодежь привлечь можно? Вы на нынешних-то молодых посмотрите: хулиганы да наркоманы, страх берет! Или, кто посмирней и по дворам не шляется, сидят, носы в компьютеры уперев, от жизни отгораживаются, тоже мне удовольствие! А мы в комсомоле хорошо жили, здорово, и с пользой тоже, настоящими людьми повырастали, не этим балбесам чета! Беда вот только была, что в училище нашем сплошь одни девчонки, мужского духу не хватало.
Ну, само собой, я в нашем райкоме комсомола своим человеком стала. Без меня у них ничего не обходилось. Как что провести, организовать нужно – в первую голову ко мне. А какие мы шефские концерты давали, как советские годовщины отмечали, одни, к примеру, встречи с ветеранами чего стоили! Это сейчас не нужны никому даже участники войны, многие почти в нищете, подачками в День Победы от них отделываются. А тогда знаменами нашими были, все почести им отдавали. А как мы Октябрьский день праздновали, первомайский! На демонстрацию гнать никого не нужно было, сами шли, с музыкой, с песнями, весело как было, радостно! Да что там говорить, хорошее время ушло, настоящее, не то что теперь – только купи-продай и своруй, где можешь. А субботники, а стройотряды – чем плохо? Мы и чуткие были, на чужую беду отзывчивые, это сейчас на земле валяться будешь – мимо пройдут, не оглянутся даже.
Ознакомительная версия.