Док немедленно поставил старпома раком и сделал ему ведёрную клизму, но вода вышла чистая, а старпом так и остался раздутым и на карачках. Ну, кишечная непроходимость, особенно если она оказалась, скажем так, не в толстом, а в тонком кишечнике, когда газы не отходят, — штука страшная: через несколько часов перитонит, омертвление тканей, заражение, смерть, поэтому на корабле под председательством командира срочно прошёл консилиум командного состава, который решал, что делать, но так и не решил, и корабль на несколько часов погрузился в черноту предчувствия. Лишь вахтенные отсеков, докладывая в центральный, осторожно интересовались: «Лев просрался?» — «Нет, — отвечали им так же осторожно, — не просрался». А в секретном черновом вахтенном журнале, куда у нас записывается всякая ерунда, вахтенный центрального печальный мичман Васюков печально записывал в столбик через каждые полчаса: «Лев не просрался. Лев не просрался, Лев не просрался…». Он даже специальную графу под это дело выделил, писал красиво, крупно, а потом начал комбинировать, чередовать большое буквы с маленькими, например так: «Лев не ПрОсРаЛсЯ», или ещё как-нибудь, и, отстранившись, с невольным удовольствием наблюдал написанное, а корабль тем временем всё глубже погружался в уныние: отменили все кинофильмы, всё веселье, никто не спал, не жрал — все ходили и друг у друга спрашивали, а доку уже мерещилась операция и то, как он Львиные кишки в тазик выпустил и там их моет. Доку просто не сиделось на месте. Он шлялся за командиром, как теленок за дояркой, заглядывал ему в рот и просил: «Товарищ командир, давайте радио дадим, товарищ командир, умрёт ведь». На что командир говорил ему: «Оперируй», — хотя и не очень уверенно.
Наконец командир сдался, и в штаб полетела радиограмма: «На корабле кишечная непроходимость. Прошу прервать службу».
Штаб молчал часов восемь, во время которых он, наверное, получал в Москве консультацию, потом, видимо, получил и тут же отбил нам: «Сделайте клизму». Наши им в ответ: «Сделали, не помогает». Те им: «Ещё сделайте». Наши: «Сделали. Разрешите в базу». После чего там молчали ещё часа четыре, а потом выдали: «Следуйте квадрат такой-то для передачи больного». Мы вздохнули и помчались в этот квадрат, и тут Лев пукнул — газы у него пошли. Он сам вскочил, примчался к доктору с лицом просветлевшим, крича по дороге: «Вовик, я пукнул!», — и тут же на корабле возникла иллюминация, праздник, и все ходили друг к другу и поздравляли друг друга с тем, что Лев пукнул.
Потом командир решил дать радиограмму, что, мол, всё в порядке, прошу разрешения продолжать движение, вот только в какой форме эту радиограмму давать, надо ж так, чтоб поняли в штабе, а противник чтоб не понял. Он долго мучился над текстом, наконец вскричал: «Я уже не соображаю. Просто не знаю, что давать».
Тогда наши ему посоветовали: «Давайте так и дадим: Лев пукнул. Прошу разрешения выполнять боевую задачу».
В конце концов, действительно дали что-то такое, из чего было ясно, что, мол, с кишечной непроходимостью справились, пукнули и теперь хотят опять служить Родине, но штаб упёрся — в базу!
И помчались мы в базу. Примчались, всплыли, и с буксира к нам на борт начальник штаба прыгнул:
— Кто у вас тут срать не умеет?! — первое, что он нам выдал. Когда он узнал, что старпом, он позеленел, вытащил Льва на мостик и орал там на весь океан, как павиан, а наши ходили по лодке и интересовались, что это там наверху происходит, а им из центрального говорили: «Льва срать учат».
Витенька у нас самец. На корабле его называют: «Наше застоявшееся мужество». Любой разговор Витенька сведёт к упоительному таинству природы с перекрестным опылением. Рожа у него при этом лоснится, глаза озорничают, руки шалят, а сам он захлёбывается так, что кажется: пусти его — будет носиться по газону.
Любимое выражение — «сон не в руку». Спит Витенька только затем, чтобы попасть в руку. Свои сны он потом долго и вкусно рассказывает. Мы с Андрюхой — его соседи по каюте.
Во сне Витенька нервно повизгивает, постанывает, сучит ножками, чешется и тут же умиротворенно замирает с улыбкой на устах сахарных. Всё! Сон попал в руку.
— Сплю, — дышит мне в переносицу Витенька, — и вижу, баба ко мне подходит, наклоняется, мягкая такая, тёплая наощупь, очаровашечка.
Каждый день Витенька рассказывает нам про своих баб. Кто к нему и как подходит. Его бабы нас задолбали.
Между нами говоря, на нём крыса ночевала, а ему всё мерещилось, что это бабы к нему приходят. Крысы любят на шерсти спать. У нас одеяла верблюжьей шерсти.
Мы с Андрюхой её как увидели, так и замерли, но Витеньку не стали расстраивать. Зачем, если человеку хорошо. Только свет тушим, засыпаем — она появляется, осторожненько влезает уснувшему Вите на грудь и обнюхивает ему лицо.
Витенька, не просыпаясь, делает облегчённо: «О-ой!» — расплывается в улыбке с выражением: «Ну, наконец-то», бормочет, сюсюкает — баба к нему пришла.
Крыса сворачивается на одеяле клубочком и спит.
Так долго продолжалось. Витенька спал с крысой, а нам всё рассказывал, что к нему бабы ходят, и всем было хорошо.
И тут он её увидел. Как всё-таки быстро у человека меняется лицо! И орать человек во всю глотку на одном выдохе может, оказывается, минут двадцать.
Бедная крыса так испугалась со сна, что чуть ума не лишилась: подлетела, ударилась о подволок, сиганула на пол и пропала.
Витенька тоже ударился головой. Даже два раза. Сначала один раз ударился — не помогло, потом сразу второй, чтоб доканать это дело. И в воздухе потом долго-долго носился запах застоявшегося мужества.
Витя тогда страшно переживал, вздрагивал по ночам, неделю молчал и косился, но сегодня в кают-компании, чувствуется, отошёл, сидит и рассказывает о взаимоотношении полов у пернатых. Смотреть на него — одно сплошное удовольствие.
— Помните, раньше было выражение «с глубоким внутренним удовлетворением»? — говорит Витенька, обозревая аудиторию с видом Спинозы недорезанного. — А видел ли кто-нибудь из вас удовлетворение мелкое и поверхностное? Нет? Не видел? А я видел. У птиц. У них удовлетворение мелкое и поверхностное. Но зато оно может продолжаться, между прочим, целый день. То есть мелкое и поверхностное иногда лучше глубокого и внутреннего.
Возьмём, например, кур. У одного моего кореша два петуха было и куча курочек. Там один петух был главный, а второй — вспомогательный.
Главный найдёт червячка и курочек собирает. У него пестренькая курочка самая любимая была. А вспомогательный петух всё хотел ту пестренькую шандарахнуть, попробовать её хотел, а она его не подпускает и всё. Сохраняет верность главному петуху.
Вспомогательный её всё подманивал, подкарауливал — ничего не получается. Вот он покопается в земле, найдёт червячка, покудахчет, а сам наблюдает; как только пёстренькая подойдёт поближе, он на неё — прыг и погнал по двору.
Пестренькая бежит от него со всех ног к главному петуху и за него прячется, а вспомогательный пробегает мимо, делает круг и на беленькую курочку, не отдышавшись, с разбегу заскакивает, вроде бы он за ней и гнался. А через пять минут опять пестренькую подкарауливает. Подстережет, погонится, не догонит и опять беленькую с досады охаживает со всего размаха. И так целый день. А беленькая так его любит и клюв ему чистит и перышки.
Да-а, вот жизнь у пернатых! Ведь целый день могут. Зернышко нашёл, червячка склевал и «иди сюда, дорогая». А тут каши сожрал на нашем камбузе и полраза не в силах преодолеть.
— Вот жизнь у пернатых, — повторяет Витенька, мечтательно закатив свои зелёные зенки, — клянусь мамой, даже жаль иногда, что ты высшее существо.
Начнем с солнца. Оно — померкло! И померкло оно не только потому, что за биологию вида я сражался в полной темноте полярной ночи; оно померкло ещё и потому, что в один прекрасный день к нам ворвался краснорожий мичман из тыла и, заявив, чтоб мы больше в гальюн не ходили, исчез совсем, крикнув напоследок: «Давайте ломайте!!!»
Он пропал так быстро, что мы засомневались: уж не галлюцинация ли он и его рекомендация «не ходить в гальюн»?!
Жили мы в то время на четвёртом этаже в казарменном городке. Весь экипаж укатил в отпуск, а меня оставили с личным составом, то есть с матросиками нашими, за всех в ответе.
— Чертовщина какая-то, — подумал я про мичмана и тут же сходил в гальюн, а глядя на меня, сходили в гальюн ещё сорок моих матросов. На всякий случай. Под нами, ниже этажом, помещалась корректорская, там тётки корректировали штурманские карты. Через сутки ко мне влетает начальник этого бляд-приюта и орёт, как кастрированный бегемот:
— Вам что?! Не ясно было сказано?! Что в гальюн! Не ходить!
— В чём дело? — спрашиваю я, спокойный, как сто индийских йогов.