И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать.
А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть.
И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру – вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и, снося его совершенно, уходил сопками.
И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который как очарованный наблюдал это вспархивание, и говорил:
– Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей.
И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке «смирно» глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал.
Хотя в другое время, в расслаблении, конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись.
Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям.
А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться – и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера – это тоже Великан, который может все: может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-с-пальчика. Подойдет к тебе Великан – и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери!
И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд – везде одно и то же…
И будто действительно когда-то некоторый Великан наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки. А летом – воздух, море, благодать. А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает.
Господи! Какие восклицания!
Экспрессия, истинная экспрессия…
Какие могучие выражения, при которых слово «жопа» выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истины, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным – мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать!
А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова – маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова – командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме.
Однажды жена послала его в воскресенье в ДОФ приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору.
– Сова! – кричат эти ненормальные. – Помоги, сдыхаем!
Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя.
Они так и норовят друг другу помочь.
Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает – помоги, помоги!
И Сова помог.
А как же!
Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках – он лежал, свернувшись клубочком.
– Е-мое! – воскликнул Сова, ощупывая костюм. – Лучше б я в говно упал!
И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, – сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу – и тут неаккуратненько на что-то наступил, и это «что-то» треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в «говно» – как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать – все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает – и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя – упал в говно и утонул. Ужас – еще раз хочется сказать.
Но этот ужас – это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино.
– Е-мое! – воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание.
А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову:
– Ты кто?
– Я? – удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа. – Я – никто.
– Вот и иди отсюда, – сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова вернулся.
– Слушай, – сказал он двери, – пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал.
– Да пошел ты! – возмутилась дверь.
И Сова пошел.
А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько:
– А у меня завтра день рождения.
И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать.
Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет божий.
А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: «Сова! Сова!» – а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении.
Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме – вода, дальше – крысы, потом – матросы, а затем – наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше – начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: «Для подъема флага построиться – шкафут, пра-вый борт!» – и все это на корабле, который давно утонул. Просто «карман-сюита» – как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный.
Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову – шапку-ушанку с опущенными ушами и в ботинках – руки на груди – заваливался на голые пружины и спал.
Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели на голых пружинах, свежий, как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: «Я умер, прошу не беспокоить».
– Савенко! – кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. – Где вы пропадаете?
– В цехе, товарищ командир, там клапана…
– В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
– Есть! – говорил Сова и поворачивался, и у него на спине – сверху и донизу – была отпечатана койка.
Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал.
Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе.