— Сила есть — ума не надо, — вздохнув, согласился Фишман.
В подтверждение этой нехитрой мысли, с фингалом под глазом, он сидел на привинченной лавочке в отделении милиции и отвечал на простые вопросы лейтенанта Зобова.
В домах сообщение о приводе было воспринято по-разному. Папа-Фишман позвонил в милицию и, представившись, осведомился, по какой причине был задержан вместе с товарищем его сын Леонид. Выслушав ответ, папа-Фишман уведомил начальника отделения, что задержание было противозаконным.
А мама-Кузякина молча отёрла о передник руку и влепила сыну по шее тяжёлой, влажной от готовки ладонью.
Удар этот благословил Васю на начало трудового пути — учеником парикмахера. Впрочем, трудиться на этом поприще Кузякину пришлось недолго, поэтому он так и не успел избавиться от дурной привычки барабанить клиенту пальцами по голове.
А по вечерам они устраивали себе Новый Орлеан в клубе санэпидемстанции, где Фишман подрядился мыть полы и поливать кадку с фикусом.
— Пу-дабту-да! — выдувал Фишман, закрыв глаза.
— Туду, туду, бзденьк! — отвечал Кузякин. На следующий день после разрыва он торжественно вернул в буфет родной школы стакан и вилку, а взамен утянул из-под знамени совета дружины два пионерских барабана, а со двора — цинковый лист и ржавый чайник. Из всего этого Вася изготовил в клубе санэпидемстанции ударную установку — «ноу-хау»!
А рядом, по-хозяйски облапив инструмент и вдохновенно истекая потом, бумкал на контрабасе огромный толстяк по имени Додик. Додика Фишман откопал в музыкальном училище, где Додика пытались учить на виолончелиста, а он сопротивлялся.
Додику мешал смычок.
В антракте между пресловутым маршем и «Блюзом западной окраины» Фишман поливал фикус. Фикус рос хорошо — наверное, понимал толк в музыке. Потом Додик доставал термос, а Кузякин — яблоки и пирожки от мамы. Всё это съедал Фишман: от суток дудения в животе у него по всем законам физики образовывалась пустота.
В конце трапезы Лёня запускал огрызком в окно — в вечернюю тьму, где полжизни гремел костями о рассохшиеся доски стола учитель труда Степанов. Последние две недели он делал это под звуки фишмановской трубы, и, наконец, тема марша «Когда святые идут в рай» пробила то место в учительском черепе, под которым находился отдел мозга, заведующий идеологией. Степанов выскочил из-за доминошного стола и, руша кости, понесся в клуб.
Дверь в клуб была предусмотрительно закрыта на ножку стула — благодаря чему Фишман и Ко поимели возможность дважды исполнить учителю на бис марш «Когда святые идут в рай».
Свирепая правота обуяла Степанова. Тигром-людоедом залёг он в засаду у дверей клуба, но застарелая привычка отбирать у Фишмана трубу сыграла с ним злую шутку. Едва, выскочив из темноты, он вцепился в инструмент, как хорошо окрепший при контрабасе Додик молча стукнул его кулаком по голове.
Видимо, Степанову опять досталось по идеологическому участку мозга, потому что на следующее утро он накляузничал на всех троих чуть ли не в ЦК партии.
В то историческое время партия в стране была всего одна, но такая большая, что даже беспартийные не знали, куда от неё деться. Через неделю Фишман, Додик и Кузякин вылетели из клуба санэпидемстанции, как пули из нарезного ствола…
С тех пор прошло три пятилетки и десять лет без руля и ветрил.
Теперь в бывшем клубе санэпидемстанции обитает казино со стриптизом — без фикуса, но под охраной. В школе, откуда выгнали Фишмана с Кузякиным, сняли портрет Брежнева, повесили портрет Горбачёва, а потом сняли и его. Лейтенант Зобов, оформлявший привод, стал майором Зобовым, а больше в его жизни ничего не произошло.
Вася Кузякин чинит телевизоры.
Он чистит пайки, разбирает блоки и заменяет кинескопы, а после работы смотрит футбол. Но когда вечером в далёком городе Париже, в концертном фраке выходит на сцену Лёня Фишман и поднимает к софитам сияющий раструб своей трубы:
— Пу-дабту-да!
Вася вскакивает среди ночи:
— Туду, туду, бзденьк!
— Кузякин, ты опять? — шёпотом кричит ему жена. — Таньку разбудишь!
— Да-да… — рассеянно отвечает Кузякин.
А в это время в Канаде среди бела дня оцепеневает у своей бензоколонки Додик, и клиенты бешено давят на клаксоны, призывая его перестать бумкать губами, открыть глаза и начать работать.
— Сволочь, — бормочет, проснувшись в Марьиной роще, пенсионер Степанов, — опять приснился.
В детстве мы видим мир перевёрнутым.
Вы еще не забыли эту кошмарную картинку? Перевёрнутое окно с перевёрнутыми деревьями, солнце восходит вниз, и где-то под тобой — перевёрнутые родители с перевёрнутыми лицами… Я как только увидел их, сразу заплакал. Я еще не знал, что у них не только лица перевёрнутые, но и мозги набекрень.
Когда я заплакал, они сунули мне в рот пустышку. Я ее выплюнул, и мне вставили её снова, и я снова выплюнул. Говорят, некоторых пустышка успокаивает. Не знаю, не знаю… По-моему, это издевательство над человеком. Это легче всего — заткнуть рот, тем более — спелёнутому по рукам и ногам. Мне всунули соску в третий раз, и я смирился. А что делать? Их много, я один… В конце концов, можно и пососать.
В общем, я быстро понял, куда попал.
Когда вместо мамы мне дали молочную смесь «Малыш» с толстячком кирпичного цвета на коробке, я пошел пятнами от возмущения. Я кричал на весь этот перевёрнутый мир, но никого не переубедил. Голод не тётка, и я выпил всю бутылку, и стал такого же цвета, как тот, что на коробке. Я потом часто видел этот цвет. На знаменах. Там наверху ещё было два орудия труда шестнадцатого века — серп и молот. Ими тут трудятся до сих пор.
Я пил молочную смесь, без остатка перерабатывая её в содержимое пеленок. Я сразу понял, что жизнь — это грязное удовольствие, но выхода уже не было. Тут ведь как? Вылез куда ни попадя вперед головой — всё! Обратно не пустят.
В восемь месяцев я пошёл. Вокруг ахали: как рано, как рано! Какой там рано! Я хотел поскорее уйти куда-нибудь подальше отсюда, но меня догнали и отшлёпали.
В промежутках между шлепками мне разъяснили, что ходить можно только от песочницы до скамейки и обратно. Я подозревал, что как раз дальше и начинается самое интересное, но мне сказали, что там только дорога, по которой ездят специальные машины и давят отшлёпанных детей.
Через месяц, в сто восемнадцатый раз пройдя от песочницы до скамейки и обратно, я обкакался из чувства протеста, и меня тут же отдали в ясли. «Пускай приучается к коллективу!» — сказала бабушка.
Мне было интересно узнать, что такое коллектив, и я узнал. Коллектив — это вот что. Это когда ты садишься на горшок по команде, а потом терпишь до тех пор, пока опять не захочется всем.
Из яслей меня пульнули прямиком в детсад-пятидневку, откуда я вернулся в соплях, с ветрянкой и песенкой про дедушку Ленина в башке. Я спросил у мамы: как так получилось, что у всего детсада — один дедушка, да еще с лукавым прищуром? В ответ мама уронила кастрюлю и начала бить меня по попе, которая к тому времени была уже совершенно краснознамённого цвета.
К школе я был уже тёртый калач. Я умел плеваться и скрывать свои мысли, я знал годы жизни В.И.Ленина и несколько матерных словосочетаний — а что ещё нужно было здесь, чтобы выжить?
В детстве мы видим мир перевёрнутым. Потом начинаем вертеться в нём сами.
— Тук— тук— тук.
— Кто там?
— Это писатель Шендерович?
— Ну, допустим.
— «Допустим» — или писатель?
— Допустим, Шендерович. А вы кто?
— А мы, допустим, читатели.
— Вы что, умеете читать?
— Не все.
— Прочтите, что написано на стене.
— Там написано «Все козлы!» Это вы написали?
— Ну, допустим, я.
— Хорошо написано, не сотрёшь.
— Наконец-то у меня появился свой читатель. Входите.
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится! Земля вертится!
СОСЕД. Гражданин, вы чего шумите после одиннадцати?
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится.
СОСЕД. Ну допустим — и что?
ГАЛИЛЕЙ. Как что? Это же всё меняет!
СОСЕД. Это ничего не меняет. Не надо шуметь.
ГАЛИЛЕЙ. Я вам сейчас объясню. Вот вы, небось, думаете, что Земля стоит на месте?
СОСЕД. А хоть бы прохаживалась.
ГАЛИЛЕЙ. А она вертится!
СОСЕД. Кто вам сказал?
ГАЛИЛЕЙ. Я сам.
СОСЕД (после паузы). Знаете что, идите спать, уже поздно.
ГАЛИЛЕЙ. Хотите, я дам вам три рубля?
СОСЕД. Хочу.
ГАЛИЛЕЙ. Нате — только слушайте.
СОСЕД. Ну, короче.
ГАЛИЛЕЙ (волнуясь). Земля — вертится. Вот так и ещё вот так.
СОСЕД. Хозяин, за такое надо бы добавить.
ГАЛИЛЕЙ. Но у меня больше нет.
СОСЕД. Тогда извини. На три рубля ты уже давно показал.
ГАЛИЛЕЙ. Что же мне делать?
СОСЕД. Иди отдыхать, пока дают.