Офицеры от легкой службы тоже расслабились, отдыхали, учить нас караульной службе не надо, на постах мы не спали, свое военное дело знали, и в дополнительных занятиях не нуждались. В общем по военному времени настоящий санаторий. Блиндажи, в которых мы жили, были уже обустроены, хозяйственных работ минимум. Весна! Тепло, еще нет удушающей жары, привольная жизнь, лафа. Ходили мы по позициям только в одной форме, трусы до колен, а кого стесняться, ремень с подсумком и автомат.
Но наши командиры забыли одну истину, о которой я уже говорил, но рискну повториться. Займи руки солдата, или их займет черт. Впрочем, они не только ее забыли, но и сами охмелели от привольной жизни. Как вы уже поняли, охмелели они в буквальном смысле, поставили брагу, когда она быстро дошла на весеннем солнце, выпили, мало, поставили еще. На этот раз поставили напиток в пятидесятилитровом бачке, что бы надолго хватило, для ускорения химического процесса брожения, и придания ему убойной силы, добавили в пойло, технического авиационного спирта. Как положено, рядом с бачком поставили дневального, следить за подходом бражки, и за приездом проверяющих из штаба бригады. Мы ходили вокруг бачка, облизывались, и не хуже офицеров ждали момента, когда напиток будет годен к употреблению. Дело в том, что наши бравые, опытные, боевые командиры совершили стратегическую ошибку, поставили дневальным молодого, недавно прибывшего с пополнением солдатика. Нас он боялся намного больше чем офицеров. Мы были готовы разделить с отцами — командирами тяготы и лишения воинской службы, а заодно и ее редкие радости.
Брага была почти готова, когда я, ее попробовал, понял, что медлить нельзя, так как четверо офицеров пригласив гостей, были в состоянии выжрать, пятидесятилитровый бачок за один день. Ночью, подавив слабое сопротивление дневального, «Ребята не надо, меня же командир убьет» — молил он, мы повзводно приходили к бачку и брали свою долю, житейских радостей. Быстро опустел бачок, а оставшееся сусло, мы предусмотрительно залили водой.
Офицеры, наплевав на устав, и не назначив ответственного за роту, безмятежно дрыхли в землянке. Наверно им снилось счастливое завтра, когда они смогут временно покинуть надоевшую земную юдоль, и вознестись в алкогольные горние выси.
Я набрал две фляжки, котелок, и пошел тащить службу на пост. Как я уже говорил, на постах мы не спали, жить хотели. Но все остальные, строго запрещенные уставом караульной службы, нарушения допускали. Курили, лежали, читали, болтали, а в этом случае еще и пили. При свете трофейного фонарика, я читал поэму Лермонтова «Валерик», прихлебывал брагу, и не заметил, как выпил обе фляги. И пронзительная мысль о схожести той кавказкой, и этой афганской войны потрясла меня, ради достоверности надо добавить, что потрясла меня всосавшаяся в кровь брага, но на этот вульгарный натурализм, я тогда не обратил внимание. Опечалился я судьбой юного подпоручика Лермонтова, вспомнил, что и сам поэт. Надо сказать, что писал я жалостливые стишки собственного сочинения в дембельские альбомы. Только чувство уважения к литературному вкусу читателя и глубокий стыд за эти с позволения сказать рифмы, мешают мне процитировать некоторые из них. Стало мне совсем грустно, когда я имел наглость сравнить наши судьбы. Но в котелке еще оставалась брага. Я ее выпил в два глотка, за помин души великого поэта. Алкоголь имеет странное свойство, он усиливает грусть. И плавно в такт, глоткам ступая, ко мне пришла мировая скорбь. И чтобы избавится от нее, и отдать последний долг памяти поэту, поднял я свой верный автомат. И стал стрелять! В воздух! Длинными трассирующими очередями. Как красиво летят трассирующие пули в ночном небе, подумал я, заменил в автомате магазин, и снова открыл огонь. Брага, скорбь, и красота южной ночи расцвеченной моей стрельбой, выбили из остатков моего затуманенного сознания, то обстоятельство, что длинные трассирующие очереди, это сигнал тревоги, весть: «Всем, всем! Нападение!». Я подумал, услышав, треск автоматных и пулеметных очередей, что скорбь мою разделили караульные с других постов нашей роты, а там подключилась, открыв беглый артиллерийский огонь из орудий, и стоявшая рядом батарея САУ (самоходные артиллерийские установки) 201 мотострелковой дивизии. По всему периметру позиций был открыт шквальный огонь. Надеюсь, что возликовала душа великого русского поэта и офицера, в садах для праведных, услышав такой салют в свою честь!
— Что случилось? Нападение? — четверо вооруженных автоматами офицеров примчалась на позиции.
— Товарищ капитан! За время несения службы происшествий не случилось! — доложил я.
И покончив со скучными формальностями военной службы, начал читать любимый со школьных времен стих Лермонтова «Смерть поэта».
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!
Ротный ошалело посмотрел на меня, принюхался и заревел, — Да ты пьян! Скотина!!!
Не вынесла душа поэта,
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света!
Один, как прежде…. и убит!
Продолжал я, но цитата осталась не законченной, ротный со всей силы двинул мне в глаз, и я, завершая сходство с судьбой поэта, поник гордой головой.
Услышав стрельбу с постов, офицеры ринулись в блиндаж, только мудрый замполит, задержался и сообщил по полевому телефону в штаб Бригады о нападении на роту.
— Рота! Подъем! Боевая тревога! Бегом на посты! Нападение!!!
В ответ, пьяный смачный храп. Никто не встал. Убойная брага оказалась сильнее боевой солидарности. Напрасно матерился ротный, напрасно пытались растолкать, пьяных солдат, командиры взводов. Личный состав роты пал, алкоголем пораженный, на службе в боевом охранении.
— Там ваши товарищи! Бьются! Помощи ждут! А вы тут! Пьяные! — ротный схватил автомат и с офицерами бросился грудью отражать вражеское нападение, на ближайший пост.
Вот тут то они меня и встретили. После моего «убиения», они бросились к другим постам, там их не встречали стихами, но запашок алкоголя витал несомненно.
В ночь весны одна тысяча девятьсот восемьдесят первого года, рота, выполняя боевую задачу по охране Бригады, была в стельку пьяной. В штаб доложили, что нападение успешно отбито, в помощи не нуждаются.
Утром было скорое, матерно кулачное дознание и суд. Я был признан неподкупным офицерским судом, самым пьяным, никто больше стихи не цитировал, следовательно, самым виновным по всем пунктам обвинения, и крайним. Наказание было суровым, но справедливым, я оправился копать в ссохшейся глине яму, четыре на четыре метра и два метра в глубину, сидеть в этой яме мне определил суд, четыре дня и три ночи. Приговор вступил в силу немедленно и обжалованию не подлежал. С похмелья, на солнцепеке, я ломом долбил глину и слушал, как, построив роту, лютовал командир, — Я вам … покажу, как офицерскую брагу пить! Я вас … научу, как Родину любить!
Слово у командира с делом не расходилось, и он стал показывать и учить. Есть в армии такое выражение в……..ть по уставу. Вот по уставу и была сыграна химическая тревога. Рота! Газы! С похмельными стонами одели солдаты АЗК (армейский защитный комплект) и стали играть в слоников, то есть кроме резинового костюма они нацепили, на лица противогазы, чей гофрированный шланг, напоминает хобот. На дворе плюс тридцать, и в эту чудную прохладную погодку, стала рота бегать вокруг позиций в полной боевой выкладке. Я уже углубился в землю на метр, а рота продолжала, отрабатывать учебные задачи и новые вводные. Были там и газы, и ядерный взрыв, вспышка справа, вспышка слева, и ползание по-пластунски, и масса других приятных развлечений. Притомившись, один офицер менял другого, но все вместе и каждый в отдельности они упорно продолжали учить воинов интернационалистов, любить Родину.
— Давай, в офицерский блиндаж, бегом! — новый дневальный с состраданием посмотрел на меня, — приехал начальник штаба бригады.
Как был, перемазанный глиной, в грязных трусах по колено, побежал я в блиндаж. По дороге гадал, что будет, дисбат, или что-то новое придумают. Дисбата я боялся. По отзывам, знающих людей, по сравнению с дисциплинарным батальоном Советской армии, Освенцим санаторий для малокровных.
— Вы первым открыли огонь? — спросил меня начальник штаба бригады гвардии майор Масливец.
— Я, товарищ майор, — обречено сознался я.
Точно дисбат, промелькнула мысль. Интересно сколько дадут шесть месяцев или год?
— Молодец! — воскликнул майор.
Издевается, тяжко вздохнул я, и подумал, значит, два года дадут.
И тут майор подошел ко мне и демократично пожал руку. Я ничего не понимал, и только жалобно посмотрел на командира роты. Я буду хорошим, я исправлюсь, молил я глазами отца — командира.