За опытом я поехал в Забайкальский ордена Ленина Военный Округ, и приобрел его там, пожалуй, даже чересчур — но насчет дозировки меня никто не спрашивал.
Когда я оклемался, ни о какой поэзии речи уже не шло — то, что я начал писать по возвращении «на гражданку», в восемьдесят третьем, было в чистом виде ябедой на действительность. Мне казалось важным рассказать о том, что я увидел. Я был уверен, что если рассказать правду, что-то в мире существенно изменится.
Кстати, я уверен в этом и сейчас.
Рассказ, о котором пойдет речь, был чуть ли не первым из написанных мною «армейских» рассказов. Сюжет его прост. Перед самым моим дембелем личный состав армейского хлебозавода, где я дотягивал свой срок, поймал крысу. Крыса была крайней в иерархии, она была младше последнего салаги, и возможность ее замучить безнаказанно до смерти объединила всех, включая офицера, начальника хлебозавода.
За время службы я, как и все остальные, навидался всякого, но в этом эпизоде сошлось слишком много.
Спустя полгода, вынув из забайкальского апреля тот памятный день, я по возможности отстраненно рассмотрел его. Я был молод, поэтому следует снисходительно отнестись к моему желанию увидеть рассказ напечатанным.
Кстати, я хочу этого до сих пор.
В журнале «Юность» я получил на «Крысу» рецензию, которую считаю лучшей из возможных. Звучала рецензия так: «Очень хорошо, но вопрос о публикации не встает». По молодости лет я попытался получить объяснение обороту «не встает», и получил в ответ, что если встанет, то мне же хуже.
Засим мне было объяснено, что такое ГлавПУР.
Аналогичные разговоры со мной разговаривали и в других редакциях, а в одной прямо предложили спрятать рассказ и никому его не показывать.
Но не убедили.
Тут я подхожу к самой сути истории.
В те годы я дружил с очаровательной девушкой. Ее звали Нора Киямова, она была переводчик с датского и норвежского. По дружбе и, признаться, симпатии я давал ей читать кое-что из того, что писал. Дал прочесть и «Крысу».
— Слушай, — сказала Нора. — Хочешь, я дам это почитать Ланиной?
Ланина! Редактор в «Иностранной литературе»! Еще бы я не хотел!
Через неделю Нора сказала:
— Зайди, она хочет тебя видеть.
Я зашел в кабинет и увидел сурового вида даму. Несколько секунд она внимательно разглядывала меня из-за горы папок и рукописей. Мне было двадцать пять лет, и я весь состоял из немереных амбиций и комплекса неполноценности.
— Я прочла ваш рассказ, — сказала Ланина. — Хороший рассказ. Вы хотите увидеть его напечатанным?
— Да, — сказал я.
— В нашем журнале, — уточнила Ланина и поглядела на меня еще внимательнее. — Но: это будет ваш перевод.
— Как перевод? — спросил я. — С какого?
— С испанского, — без колебаний определила Ланина. — Найдем какого-нибудь студента из Патриса Лумумбы. Где у нас хунта? — перебила она сама себя.
— Гватемала, — сказал я. — Чили. Гондурас.
— Вот, — обрадовалась Ланина, — Гондурас! Прекрасно! Переведем рассказ на испанский, оттуда обратно на русский. Солдаты гондурасской хунты затравили опоссума. Очень прогрессивный рассказ. Ваш авторизованный перевод.
Я бы дорого дал, чтобы посмотреть на выражение своего лица в тот момент.
— Ну? — спросила она. — Печатаем?
Я ответил, что никогда не бывал в Гондурасе. Я спросил, кто такой опоссум.
— Не все ли вам равно? — резонно поинтересовалась Ланина.
Я сказал, что мне не все равно. Не говоря уже об опоссуме. Я забрал рукопись и ушел.
:В последний раз «Крысу» не напечатали уже в 1992 году. Сказали: неактуально. Сказали: ведь в вашем рассказе речь идет об ужасах советской армии, а теперь у нас создается новая, российская!
Конечно, конечно.
Недавно я узнал, что Ланиной уже два года нет на свете.
Я вспомнил ту нашу единственную встречу — и вдруг остро пожалел о своем авторизованном переводе с испанского. Сейчас я думаю: может быть, Ланина просто шутила? Говорят, это было в ее стиле — вот так, без единой улыбки.
Но то она, а я? Почему я не ударил тогда по гондурасской военщине? Какая разница, Иван или Хуан? Как я мог пройти мимо этой блестящей литературной игры?
Когда я уходил из редакции, Ланина предложила мне не торопиться — и подумать. Что я и сделал.
Сделал, правда, спустя шестнадцать лет — но ведь лучше поздно, чем никогда. И потом, ведь Татьяна Владимировна сама просила — не торопиться.
Светлой памяти Татьяны Ланиной
Хулио Сакраментес[3] Опоссум
Гарнизонные склады находились в стороне от остальных казарм.
Только через полкилометра ходьбы вдоль колючей проволоки по раскисшей дороге появлялись наконец металлические ворота воинской части, — но в ту сторону никто из солдат не шел. Шли прямо через дорогу — к дыре, проделанной в проволоке еще при прежнем гаудильо.
Шли и направо — там через пару минут проволока кончалась, дорога уходила в горы, к индейскому поселку, где жила, переходя от призыва к призыву, утеха солдатских самоволок, толстая Хуанита.
Впрочем, речь не о ней.
Старшина Мендес допил чай и поднялся. Тут же поднялись и остальные — и по одному вылезли из мазанки, служившей сразу складом маисовых лепешек, кухней и местом отдыха. Рядом с мазанкой, похлопывая на ветру парусиной, лежала новая палатка. Старую лейтенант Пенья приказал снять и сдать на списание до обеда.
Они вошли внутрь. Прожженный верх подпирали пыльные столбы света. Палатка стояла тут много лет.
— Можно? — спросил Глиста (когда-то мама назвала его Диего, но в армии имя не прижилось).
— Мочи, — сказал старшина Мендес.
Через пару минут, выбитая сержантской ногой, упала последняя штанга, и палатка тяжело легла на землю.
— Л-ловко мы ее! — рядовой Рамирес попытался улыбнуться всем сразу, но у него не получилось. «Деды» во главе с Эрреро на улыбку не ответили.
— Вперед давай, — выразил общую старослужащую мысль Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов. — Разговоры. Терпеть ненавижу.
Через полчаса палатка уже лежала за складом, готовая к списанию. На ее месте дожидались своей очереди гнилые доски настила и баки из-под воды.
— Эрреро, — бросил старшина Мендес, уходя. — Рули тут, и чтобы к обеду было чисто.
Он скрылся за занавеской, спасаясь от москитов — и лег, укрывшись чьей-то шинелью. Прикрыв веки, Мендес думал о том, что до дембеля осталось никак не больше месяца; что полковник Кобос обещал отпустить «стариков» сразу после приказа, и теперь главное, чтобы этот штабной капитанишко, Франсиско Нуньес, не сунул палки в колеса. С Нуньесом он был на ножах еще с ноября: на светлый праздник Гондурасской революции штабист заказал себе филе тунца, а Мендес, при том складе сидевший, ему не дал. Не из принципа не дал, а просто — не было уже в природе того тунца: до Нуньеса на складе рыбачили гарнизонные прапорщики.
Между тем у палатки что-то происходило. Приподнявшись и отодвинув занавеску, старшина увидел, как хлопает себя по ляжкам Глиста, как застыл с доской в руках Рамирес. Невдалеке сидел на корточках огромный даже на корточках Хосе Эскалон, а рядом гоготал маленький Лопес, призванный в гондурасскую армию из горных районов.
— Давай сюда! — Лопес смеялся, и лицо его светилось радостью бытия. — Скажи Кармальо — у нас обед мясо будет!
Кармальо был поваром — он тер в палатке маис и, услышав снаружи свое имя, привычно сжался, ожидая унижения. Но было не до него.
Влажная земля под настилом была источена мышами, и тут же зияла огромная нора. Рамирес отложил доску и тоже присел рядом.
— Опоссум, — определил Хосе Эскалон.
Личный состав собрался на военный совет. Старшина Мендес обулся и подошел поучаствовать.
Район предстоящих действий подвергся разведке палкой, но до водяной крысы добраться не удалось.
— М-может, нет его там? — с тревогой в голосе спросил рядовой Рамирес, пытаясь передать свою преданность всем сразу.
— Куда на хер денется, — отрезал мрачный Эрреро.
Помолчали. Глиста поднял вверх грязный палец:
— Я придумал!
Лопес не поверил и посмотрел на Глисту как бы свысока. Глиста сиял.
— Надо залить его водой!
Эрреро просветлел, старшина Мендес самолично похлопал Глисту по плечу, а Лопес восхищенно выругался. Городской мат звучал в его индейских устах заклинанием: смысла произносимого Лопес не понимал, как научили, так и говорил.
Рамирес побежал за водой, следом заторопился Глиста.
Из-под ящика выскочила мышка, заметалась между сапог пинг-понговым шариком и была затоптана. В этот момент на территорию гарнизона хлебозавода вступил лейтенант Пенья. Лицо его, раз и навсегда сложившись в брезгливую гримасу, более ничего с тех пор не выражало.