Тихо. Ребята на позиции. Осадчий дал Петренко по шее, чтоб не высовывался. Это он за меня. Я дал ему, а он — Петренко, зародыш.
Парень в кольце. Осадчий со мной, Корнилов на связи, потому что ползает, как гадюка.
— Сколько?
— Пока пятьдесят семь.
Считаем его патроны. А вот еще. Сейчас поменяет рожок. Конечно, можно было бы сейчас броситься, но для броска маловато времени. Я приказал всем молчать. Он не знает, сколько нас. Ребята кидают в него палками, чтоб держать в тонусе. Скоро все истратит, дурачок.
— Можно отвечать одиночными, но только вверх.
Он от страха сейчас высадит весь подсумок. Так и есть, лупит как оглашенный. Когда начнет стрелять одиночными, надо быть настороже. Одиночные означают, что человек успокоился и стал соображать.
— Сколько?
— Восемьдесят восемь.
Кончается третий рожок. Осталось семь по тридцать в каждом. Интересно, когда люди впервые стали стрелять друг в друга? Скорее всего, стрелами и в неолите.
— Каждому две очереди по сигналу, по пять патронов в каждой. Пусть знает, что нас много. Сейчас он обалдеет от огня…
Так…
Теперь можно ударить по вершине скалы, чтоб его посыпало камушком.
— Осадчий!
— Я!
— Две очереди по вершине. Смотри только, чтоб не задели. Заденете — всем башку отвинчу.
Возьму его чистеньким. Может, еще отвертится от вышки, балбесина. Бывают чудеса. Скажет, что издевались, и получит свои пятнадцать.
— Осадчий!
— Здесь!
— Дай рыжему по шее. У него опять зад торчит.
Как же ты так попался, глупенький? Небось и мать есть.
— Сколько там у него?
— Пятый кончается.
Ну вот. Скоро возьмем. Кстати, пора бы сказать ему что-нибудь для очистки совести. Громко и коротко.
— Эй, за камнем, Тепляков! Слушай меня внимательно! Ты окружен! Прорваться не получится! Из этих скал мы тебя выкурим! Прекрати стрельбу и выходи без автомата. Я — капитан-лейтенант Сысоев, гарантирую жизнь и суд!
Очередь.
Дурачок.
Мы с собой ветоши приволокли. Ветер в его сторону. И бензин у меня есть. Обмотаем тряпочки вокруг сухих палочек — под сопкой их навалом — запалим, подождем, пока завоняет, и забросаем. Выкурим в пять минут, как лиса.
— Прекратить огонь! Тепляков! Ты здесь еще никого не задел! Патронов у тебя мало! Выходи!
Очередь.
— Сколько у него там?
— Еще четыре магазина.
— Людей ползком за ветками. Ветошь у меня в рюкзаке.
Начал бить одиночными. Значит, успокоился. Через несколько минут здесь все будет в дыму. Если хоть что-то понимает, приникнет к земле — там дым меньше глаза ест. И нам останется один бросок. Пойду я, Осадчий, Корнилов. Остальные устроят тарарам. А вот и дым повалил. Приготовились… пошли… Раз-два-три… воздух в легкие, полную грудь, затаить дыхание, очки от дыма и наносник на нос. Вперед!
Мы вылетели из укрытия. Стоит сплошной автоматный гвалт — ребята стараются. Передвигаться надо прыжками. Из стороны в сторону. Из стороны в сторону. Обожгло бок. Потом два удара в плечо.
Прежде чем потерять сознание, подумал, что стоило бы предупредить Осадчего, что парень нужен живьем.
— Осадчий!.. Оса…
Плохо. Ребята несут меня бегом. Быстро, но не тряско. Плохо дело… На чем они меня тащат? А-а… вещмешки связали… Ну да… ну да…
Потом Осадчий скажет мне, что Тепляков застрелился.
Я сделаю вид, что поверил.
Семьдесят два метра
история
Эй, приятель, как мне хочется иногда, чтоб ты был большим и счастливым. И не то чтобы просто большим, а и совершенно, невозможно огромным, размером с Юпитер или Сатурн, тогда б ты мог почувствовать кривизну окружающего пространства и всякие там глупости относительно времени как категории, и тогда ты мог бы подержать в ладонях нашу Землю, удивившись заодно ее незначительной для небесного тела величине и хрупкости во всяческих проявлениях.
Ах! Ах! Ах!
Ты бы был тогда свободным человеком. Боже ж ты мой! Абсолютно, совершенно свободным, постигающим законы, может быть, даже гармонии.
И никто бы тебя ни к чему не принуждал — ни люди, ни обстоятельства. И ты бы плыл и плыл к далеким звездам, совершенно не пугаясь разлетающейся Вселенной, и ты смеялся бы, подставляя метеоритам то одну, то другую щеку.
Конечно, можно быть и большим — конечно, можно, чего бы не быть, — но я тут должен заметить, что все чаще и чаще ты, приятель, становишься маленьким, мелким в некоем роде, превращаешься в каплю и падаешь в лужу, чтобы жить там жизнью инфузорий, и из этой лохани никакими силами мне тебя не достать.
А там ведь страшно, среди гидр и фазалий. Там ведь ползают с открытыми ртами и сосут дерматин, упавший сюда на прошлой неделе.
Там подкарауливают, выслеживают, подсиживают, подстерегают друг друга, там нападают, ставят к стенке, отбирают последнее.
Ненавижу я все это до хрипоты, до кашля, колотья и боли за грудиной. Почти так же я ненавижу противогаз и то, что в нем надо бежать двадцать четыре километра, и пот, стекающий по щекам, и то, как он собирается залить ноздри, глаза, и то, что надо, добежав, сейчас же сменить фильтрующий противогаз на изолирующий и броситься с лопатой на кучу песка и перебрасывать ее в течение часа, извиваясь всем телом, отпихивая локтями раскаляющийся регенеративный патрон на кожаный ремень — только так и можно избежать ожогов на животе.
Все это бредни, конечно, россказни умалишенного, сладкие-сладкие частности. Там, наверху, на поверхности, когда-то случались подобные частности, и теперь оказывается, что все они были сладкие. Так что не обращай на меня внимания, приятель, это я так…
… а на первом уроке в первом классе мы учились вставать и закрывать парту. После этого урока мы сейчас же перезнакомились и немедленно переженились. Жен распределили мгновенно.
Я не успел заявить о своих притязаниях, и мне отошла очень маленькая и очень красивая девочка-татарочка с огромным белым бантом.
А я хотел жениться на Миле Квоковой, которая досталась Андрею, с которым мы тут же подрались.
Потом я дрался за Таню Погорелову и еще за кого-то.
А потом мне заявили, что если уж жен распределили, то и нечего тут, и я смирился.
А девочка-татарочка всегда дожидалась меня после урока и на перемене брала меня за руку. Если б я предложил ей съесть жука, она бы съела.
У нее были большие и влажные глаза. Она смотрела на меня снизу вверх, потому что я был выше на целую голову. Она подходила ко мне, чуть дыша, брала за руку и смотрела в глаза очень-очень долго. А потом мы бегали на школьный двор, где я кормил ее тутом. Я набирал ягоды в ладошку и запихивал ей в открытый рот. Это было очень приятно, потому что ее губы касались моей руки, и они были очень мягкие, а я напускал на себя строгость и делал себе заботливый вид. Я говорил ей: «Давай закричим», — и мы кричали. А в классе она подходила сзади и смотрела, как я пишу в тетради. Она смотрела так, будто я художник и рисую картины, совершенно ей недоступные, а меня это почему-то раздражало, и я кочевряжился, как только мог.
Она сразу поверила, что я ей подарен, отдан навсегда в собственность, но при этом она, как мне теперь представляется, все же опасалась, что эта собственность может взмахнуть крыльями и улететь, и на этом простом основании она подходила ко мне, как к стае голубей, бережно и осторожно. Чтоб не спугнуть.
Говорила она мало, никогда ни на чем не настаивала и с величайшей готовностью участвовала во всех тех бесчисленных безобразиях, которые я только мог ей предложить.
Мы лазили на деревья и прыгали с них, мы хоронили бабочек и таскали гусениц, мы залезали в лужи и рылись в земле…
…Память моя, ты подсовываешь мне все эти глупости в такие минуты, когда нужно продираться сквозь трубопроводы, давить мышцы, кости, лицом тянуться к воздушной подушке, потому что везде в отсеке вода, и в нее одна за другой уходят лампочки аварийного освещения, а вокруг тебя уже плавают несколько человек, барахтаются, им тесно, и плещутся какие-то предметы, которые то и дело касаются твоей щеки, а люди — и их головы торчат рядом с твоей головой — отплевываются, дышат тебе в лицо, а ты должен сказать им: «Тихо! Сейчас будем выбираться. Петров! Нырнул, и через люк на среднюю палубу, а там по поручню и до двери. Проверь — открыта или нет». — И он ныряет. Он не думает. Ему некогда. За него думаешь ты. Ты для него и папа, и мама, и Бог…
…это я ходил за чаем. Был такой чай за пятьдесят две копейки. Бабушка здорово его заваривала: по всей квартире растекался густой аромат. Сейчас так не пахнет ни один чай. Она ставила его на газ на железку в фарфоровом чайнике, а я должен был следить за тем, чтоб чай не вскипел. Когда все чаинки всплывали и образовывали наверху шапку, следовало потушить…