«Что делаешь?»— «Купаюсь! А что?»
Действительно, а что?
Труп мальчишки в луже крови.
Танки лупили по «Белому дому», и я ловил себя на том, что увлечен зрелищем, как будто я в кино. Больно, но не нравились ни те, ни другие.
Не выбежал.
«Мы победили, мы победили! — радостно голосили по телевидению. — Не упустим же победу, господа!»
У Лопеса:
Никто ни слова и не сказал.
А я — что мне за дело? —
Все не берусь за дело,
Все слышу залп расстрела.
…По полусломанному радио хрипловатый голос сообщает, что двери закрываются, и двери действительно закрываются, и электричка, словно история, движется вперед, набирая скорость, вперед и вперед— к лучшему.
Я люблю электрички, там люди выключаются из бурного бытия, с лиц спадает пелена суеты, они смягчаются, кто погружается в думы или, не мигая, разглядывает привычные натюрморты за окном, кто дремлет или листает книгу.
Входит нищий инвалид и заводит тюремную песню, оживают сердобольные старушки, пьяные поднимают головы и вслушиваются в тягучие слова, а нищий с протянутой кепкой бредет меж скамеек, благодарит и желает всех земных и неземных благ.
Врывается мальчишка с газетами и бодрым голосом объявляет: московская мэрия продала всех и вся, опять в кустах нашли расчлененный труп, а валютная проститутка в своих мемуарах раскрывает тайны профессии.
Старый пенсионер вздыхает громко по поводу нравов, женщина прижимает бледного ребенка к груди, две тетки в один голос сетуют на цены, но тема исчерпала себя, и лица снова обретают покой, стучат колеса, каждый погрузился в себя.
Воробей-путешественник спросил у полузамерзшего волка, зачем он живет в таком скверном климате. «Свобода, — ответил волк, — заставляет забыть климат».
Я чувствую себя, как волк.
Мне холодно, но я не хочу в прежний климат, я одинок, но в электричке вдруг ощущаю сопричастность своему народу (особенно нелепо это звучит, если представить, как жмут бока и плюются от злости), поразительное чувство одной судьбы.
Одна, другая, десятая остановка, люди сходят, как в жизни, появляются на свет новые пассажиры— поезд идет дальше, вспыхивает пламя прошлого за окном, и из дымки машет рукой мама, я совсем забыл ее, бедную, она умерла давно, а она так любила меня, и отец появляется в гимнастерке и портупее и показывает записку, оставленную 24 июня 1941-го: «Мои дорогие! Сегодня уезжаю. Родной Мишунька! Еду бить фашистов. Помни, что твой папка был всегда в первых рядах в борьбе с врагами нашей родины. Мы отстоим право на свободную, трудовую жизнь народа. Целую тебя, мой родной мальчик, целую вас всех. Родная Милуша! Тебе все понятно. Расти и воспитывай сына, сделай его достойным своего отца, будь сама стойкой… До свидания. Обнимаю и целую вас всех. Петр», — он читает записку и хмурит лоб, и я чувствую его руку, сжимающую мою в предсмертной тоске, уже без сознания, уже, наверное, на пути к небу.
Вспыхивают, восходят лики, и я вижу Катю, она умерла внезапно, она удивилась этому, и до сих пор на лице у нее ироническая улыбка: «Неужели ты поверил, что я умерла?» Конечно, не поверил, это невозможно, потому что невозможно никогда, слышишь, Катя?
А вот Игорь, у которого прятал чемоданы с запретными книгами, — всю жизнь спорили и мечтали о свободе, но лишь блеснул ее луч, и он умер, словно дождался и не захотел смотреть дальше, эх, старик, сейчас самое время доспорить, что лучше: просвещенный абсолютизм или парламентская демократия.
И два Володи, которых так не хватает…
И тут врывается балаган, моя ушедшая, еще не понятая самим жизнь, конспирация, глухие явки, служение Делу, тайники в кирпичах, шутовской хоровод агентов, суровых дипломатов, улыбчивых парламентариев и занудных ученых мужей, — они бредут, распевая революционные песни, размахивая денежными купюрами, красными флагами и цветными клоунскими колпаками, они шагают караваном медленно, словно по Великому шелковому пути, они любят и ненавидят меня, они уважают и презирают меня, они хохочут и закатывают истерики, полыхает солнце, жмурятся дамы-агенты и дамы — просто гак, и Ким Филби вдруг говорит, что был и умрет коммунистом, и рядом друзья, бывшие и настоящие, наложившие и равнодушные, разорвавшие и восстановившие, мой караван, огни мерцают сквозь туман, мой караван, — шагай, звеня, моя любовь зовет меня.
Бывший коллега, волоча ногу после инсульта, вдруг возникает на улице и, не успев еще нарадоваться счастью встречи, скривив рот, шепчет: «Старик, ведь мы с тобою всю жизнь проиграли в бирюльки! Разве разведка — это работа?» — «Да брось, — отвечаю я, — любая жизнь — абсурд. Разве не глупо, что мы случайно рождаемся и случайно умираем?» — «Нет, я не об этом, я давно знаю, что человек— это дерьмо, я не об этом, я о разведке…» — «Ты работаешь?» — «Не могу я работать, и не хочу! Зачем? Хватит пенсии!» — «А что же ты делаешь?»— «Трахаю, старик, и знаешь, это, пожалуй, самое лучшее занятие».
Тургенев писал: «Нужно принимать немногие дары жизни, а когда подкосятся ноги, сесть близ дороги и глядеть на проходящих без зависти и досады: и они далеко не уйдут». Добрая душа Иван Сергеевич!
Электричка тормозит, тупо пыхтят и открываются двери, голые фонари на голой остановке, над замершим лесом всходит золотой купол церкви, сосны, придавленные снегом, тропинка меж кустов, я бегу по ней, гладя на ходу деревья и вглядываясь в птичьи следы на снегу, я бегу — вот и луковка с крестом, устремленным в голубое небо.
«Кто будет веровать и креститься, спасен будет…» — протяжный глас, я вхожу, ослепленный вытертыми ликами на стенах, и в глазах лики — лики близких, живых и мертвых, и меж нами лишь быстротекущее время.
Не поздно ли спохватился, мальчик, не ставший кардиналом, но выбившийся в полковники? Думаешь, это спасет тебя? Рассчитываешь проскочить в рай, чичероне, как проскочил из коммунистов в антикоммунисты?
Отец отвернул лицо, лики безмолвны.
Шуршит стопка фотографий. Круглолицее дитя в пеленках на руках у счастливой мамы. Ухоженный мальчик в бриджах. Юноша в отцовских сапогах и бекеше. Покоритель Лондона во фланелевом костюме у статуи принца Гамлета. «Мерседес» и довольный собою резидент около русалки в Копенгагене. Помятая морда в Москве-реке.
Will-o’-the-wisp — блуждающий огонек.
Или по-латыни: Ignis Fatuus — глупый огонь.
Глупые, блуждающие огоньки вспыхивают ночью над болотами от внезапного сгорания метана. Они неуловимы и опасны, они завлекают в топи заблудившихся путников, обрекая их на смерть. А еще говорят, что это проклятые души, которые мечутся и мучаются и несут свой адский огонь.
Так и ты пролетел сквозь жизнь, глупый огонек…
Поезд проносится мимо, и нет святой обители, она осталась за лесом, сын говорит, что я ничего не понимаю, да и все мое поколение дураки, и жена говорит, что ничего не понимаю, а я твержу, что они не понимают, потому что дураки, поезд несется дальше, все остается позади, и совсем один, абсолютно один, невозможно один, застыли мудрые воробьи на проводах, не задают глупых вопросов волкам, спит бабка, прижимая к груди авоську с картошкой, парень разгадывает кроссворд, стучат колеса, сбивая стуки сердца, моя страна, моя страна, моя страна, все остается позади, поезд мчится все дальше и дальше, гадалка, гадалка, какое великое счастье, что путь мой тобой не означен, неточно прочерчен пунктиром, что не обречен я на счастье или на несчастье, и неясно дрожит моя звездочка в водовороте капризном, в мерцанье морозного мира.
Прозрение победителя
(Михаил Любимов — человек, полковник и писатель — как типичный представитель своей эпохи)
Кого сегодня удивишь воспоминаниями отставного разведчика?
Читателю в руки плывет их великое множество. Пишут все: от больших начальников до перебежчиков, которые пытаются предстать не офицерами, изменившими присяге, а идейными борцами. (Тень легендарного Кима Филби не дает им покоя.) Словом, перед нами очевидный избыток произведений данного жанра. Да и шпионский роман на книжном рынке неплохо смотрится и с точки зрения занимательности может без усилий потеснить документальное повествование. Ведь талантливый вымысел много увлекательней правдивого описания повседневной рутины.
Но эта книга, уверен, читателя удивит. Удивит прежде всего литературным даром автора. Это не просто очередной томик воспоминаний, в котором ищешь дотоле неизвестную информацию. Текст читается с удовольствием, которое и призвана доставлять художественная литература, — наслаждаешься стилем, зоркостью, остроумием автора.
И потом, много ли мы читали воспоминаний жандармских чинов, где почти каждая фраза пронизана довольно злой самоиронией?
У нас как-то не принято было писать о войне с юмором, что, впрочем, и понятно, — слишком велика была трагедия народа…