А кругом, конечно, пустынно. Ни души. Орлы летают.
Худого я тогда ничего не подумал. Но все-таки, при всей своей любви к людям, не люблю с ними встречаться в пустынном месте. Мало ли чего бывает. Соблазну много.
Встал и пошел. Немного прошел, обернулся — идет человек за мной. Тогда я пошел быстрее, — он как будто бы тоже поднажал.
Иду, на крымскую природу не гляжу. Только бы, думаю, живьем до Алупки дойти. Оборачиваюсь. Гляжу — он рукой мне машет. Я ему тоже махнул рукой. Дескать, отстань, сделай милость.
Слышу, кричит чего-то. Вот, думаю, сволочь, привязался! Ходко пошел вперед. Слышу опять кричит. И бежит сзади меня.
Несмотря на усталость, я тоже побежал. Пробежал немного — задыхаюсь.
Слышу кричит:
— Стой! Стой! Товарищ!
Прислонился я к скале. Стою.
Подбегает до меня небогато одетый человек. В сандалиях. И заместо рубашки — сетка.
— Чего вам, говорю, надо?
— Ничего, — говорит, — не надо. А вижу — не туда идете. Вы в Алупку?
— В Алупку.
— Тогда, — говорит, — вам по шаше не надо. По шаше громадный крюк даете. Туристы тут завсегда путаются. А тут по тропке надо итти. Версты четыре выгоды. И тени много.
— Да нет, — говорю, — мерси-спасибо. Я уж по шоссе пойду.
— Ну, — говорит, — как хотите. А я по тропинке.
Повернулся и пошел назад. После говорит:
— Нет ли папироски, товарищ? Курить охота.
Дал я ему папироску. И сразу как-то мы с ним познакомились и подружились. И пошли вместе. По тропинке.
Очень симпатичный человек оказался. Пищевик. Всю дорогу он надо мной смеялся.
— Прямо, — говорит, — тяжело было на вас глядеть. Идет не туда. Дай, думаю, скажу. А вы бежите. Чего-ж вы бежали?
— Да, — говорю, — чего не пробежать.
Незаметно, по тенистой тропинке пришли мы в Алупку и здесь распрощались.
Весь цельный вечер я думал насчет этого пищевика.
Человек бежал, задыхался, сандалии трепал. И для чего? Чтобы сказать куда мнe надо итти. Это было очень благородно с его стороны.
Я теперь, вернувшись в Ленинград, думаю: пес его знает, а может, ему курить сильно захотелось? Может, он хотел папироску у меня стрельнуть. Вот и бежал. Или, может, итти ему было скучно — попутчика искал.
Так и не знаю.
Давненько я не праздновал Рождества.
В последний раз это было лет семь назад. Перед самым Рождеством выехал я к своим родным в Петроград. Мне не повезло: на какой-то пустяковой станции пришлось ночевать. Поезд опаздывал часов на двенадцать. А станция была, действительно, пустяковая — не было даже буфета.
Сторож, впрочем, хвалился, что буфет «обнакновенно есть, но покеда», по случаю праздников — нет. Утешение было среднее.
На этой станции нас, горемычных путников, было человек двенадцать. Тут был и какой-то купец-рыбник с бородой, два студента, и какая-то женщина в старомодной ротонде, с двумя чемоданами, и прочий неизвестный мне люд.
Все покорно сидели за столом в маленькой зальце, и только в купце бушевала злоба. Он вскакивал из-за стола, бежал в дежурную, и нам было слышно, как голос его злобно повизгивал и повышался. Кто-то из начальства отвечал спокойно:
— Не могу знать… В восемь утра… Не раньше.
Среди пассажиров был еще очень опрятного вида старичок в шубке и в высокой меховой шапке. Сначала старичок, добродушно посмеиваясь, утешал пассажиров, ласково глядя им в глаза, потом принялся подпевать тихим козлиным тенорком: «Рождество твое, Христе боже наш».
Это был старичок совершенно набожного вида. Добродушие и кротость были заметны во всяком его движении. Он сидел на стуле и, покачиваясь в такт, пел «Рождество твое». Но вдруг сорвался со стула и исчез со станции… Через несколько минут он вернулся, держа в руке еловый сучок.
— Вот! — сказал старичок с восторгом, подходя к столу. — Вот, милостивые государи, и у нас елка.
И старичок принялся втыкать елку в графин, тихо подпевая: «Рождество твое, Христе боже наш«.
— Вот, милостивые государи, — снова сказал старичок, несколько отходя от стола и любуясь своей работой. — В этот торжественный день, по чьим-то грехам, вынуждены мы тут сидеть яко благ, яко наг…
Пассажиры с неудовольствием и раздражением смотрели на суетливую фигурку старика.
— Да, — продолжал старичок, — по чьим-то грехам… Православные христиане, этот торжественный день мы, конечно, привыкли проводить среди своих друзей и приятелей. Мы привыкли смотреть, как наши маленькие детки прыгают в неописуемом восторге вокруг рождественской елки… Нам нравится, милостивые государи, по человеческим слабостям, откушать в этот день и ветчинки с зеленым горошком, и кружок-другой колбасы, и ломтик гуся, и рюмашечку чего-нибудь этого…
— Тьфу! — сказал рыботорговец, с омерзением глядя на старичка.
Пассажиры задвигались на стульях.
— Да, милостивые государи, — продолжал старичок тончайшим голосом, — привыкли мы проводить этот день в торжестве, но если нет, то не пойдешь против бога… Говорят, тут неподалеку существует церковка… Пойду я туда. Пойду, милостивые государи, пролью слезу и поставлю свечечку…
— Послушайте, — сказал торговец, — а может, тут чем разжиться можно? Может, в самом деле, тут этово… ветчинки раздобыть можно? Ежели расспросить.
— Полагаю, что можно, — сказал старичок, — за деньги, милостивые государи, все можно. Ежели собраться…
Купец вынул бумажник и, хлопнув об стол, стал отсчитывать. Пассажиры с радостью заворочались на стульях, вытаскивая свои деньги.
Через несколько минут, подсчитав собранные деньги, старичок с восторгом объявил, что хватит за глаза и на еду и на питье и на прочее.
— Только вы недолго, — сказал торговец.
— Поставлю свечечку, — сказал старичок, — пролью слезу, расспрошу у православных христиан, где купить, и назад… За кого, милостивые государи, поставить свечечку?
— Поставьте за меня, — сказала женщина в ротонде, роясь в кошельке и протягивая деньги.
Денег от нее старичок не взял.
— Нет, сударыня, — сказал он, — позвольте уж мне из своих скромных средств сделать христианское дело. За кого еще?
— Ну и за меня тогда, — сказал купец, пряча свой бумажник.
Старичок кивнул головой и вышел. «Рождество твое, Христе боже наш», — услышали мы его голос.
— Какой божественный старичок! — сказал торговец.
— Удивительный старичок, — поддержал кто-то.
И пассажиры с восторгом стали рассуждать о старичке.
Прошел час. Потом два. Потом часы пробили пять. Старичок не шел. В семь часов утра его тоже не было. Половина восьмого — подали поезд, и пассажиры бросились занимать места.
Поезд тронулся.
Было еще темновато. Вдруг мне показалось, что за углом станции мелькнула знакомая фигура старичка.
Я бросился к окну. Старичок скрылся.
Я вышел на площадку — и вдруг явственно услышал знакомый козлиный тенорок: «Рождество твое, Христе боже наш».
Это было мое последнее Рождество. Сейчас к религии я отношусь как-то скептически.
(Письмо в милицию)
Состоя, конешно, на платформе, сообщаю, что квартира № 10 подозрительна в смысле самогона, который, вероятно, варит гражданка Гусева и дерет окромя того с трудящихся три шкуры. А когда, например, нетути денег или вообще нехватка хушь бы одной копейки, то в долг нипочем не доверяет. И еще, не считаясь, что ты есть свободный обыватель, пихают в спину.
А еще сообщаю, как я есть честный гражданин, что квартира № 3 тоже, без сомнения, подозрительна по самогону, в каковой вкладывают для скусу, что ли, опенки, или, может быть, пельсннные корки, отчего блюешь сверх нормы. А в долг, конешно, тоже не доверяют. Хушь плачь!
А сама вредная гражданка заставляет ждать потребителя на кухне и в помещение, чисто ли варят, не впущает. А в кухне ихняя собачонка, системы пудель, набрасывается на потребителя и рвет ноги, та пудель, холера ей в бок, и мене ухватила за ноги. А когда я размахнулся посудой, чтоб эту пудель, конешно, ударить, то хозяйка тую посуду вырвала у меня из рук и кричит:
— На, — говорит, — идол, обратно деньги. Не будет тебе товару, ежели ты бессловесную животную посудой мучаешь.
А я, если на то пошло, эту пудель не мучил, а размахивался посудой.
— Что вы, — говорю, — вредная гражданка! Я, — говорю, — не трогал вашу пудель. Возьмите свои слова обратно. Я говорю: недопустимо, чтоб пудель рвал ноги.
А гражданка выкинула мне деньги взад, каковые и упали у плите. Деньги лежат у плите, а ихняя пудель насуслила их и не подпущает. Хушь плачь. Тогда я, действительно, не отрицаю, пихнул животную ногой и схватил деньги, среди каковых один рубль насуслин и противно взять в руки, а с другого объеден номер, и госбанк не принимает. Хушь плачь.
Тогда я обратно, не отрицаю, пихнул пудель в грудку и поскорее вышел.