навестить эту несчастную одинокую девушку, быть может, теперь тебя не особенно огорчит известие о том, что несколько месяцев назад она умерла, всеми забытая и покинутая, – уродец, называющий себя моей Совестью, не в силах более переносить бремя моих страданий, свалился со своего высокого насеста головой вниз и с глухим металлическим стуком грохнулся об пол. Корчась от боли и дрожа от ужаса, лежал он там и, судорожно извиваясь всем телом, силился подняться на ноги. В лихорадочном волнении я подскочил к двери, запер ее на ключ, прислонился спиною к косяку и вперил настороженный взор в своего извивающегося повелителя. Мне до того не терпелось приняться за свое кровавое дело, что у меня просто руки чесались.
– Боже мой, что случилось? – воскликнула тетушка, в ужасе отшатываясь от меня и испуганно глядя в ту сторону, куда был направлен мой взгляд.
Я дышал тяжело и отрывисто и уже не мог сдержать свое возбуждение. Тетушка закричала:
– Что с тобой? Ты страшен! Что случилось? Что ты там видишь? Куда ты уставился? Что делается с твоими пальцами?
– Спокойно, женщина! – хриплым шепотом произнес я. – Отвернись и смотри в другую сторону. Не обращай на меня внимания. Ничего страшного не случилось. Со мной это часто бывает. Через минуту все пройдет. Это оттого, что я слишком много курю.
Мой искалеченный хозяин встал и с выражением дикого ужаса в глазах, прихрамывая, направился к двери. От волнения у меня перехватило дух. Тетушка, ломая руки, говорила:
– О, так я и знала, так и знала, что этим кончится! Умоляю тебя, брось эту роковую привычку, пока не поздно! Ты не можешь, ты не должен оставаться глухим к моим мольбам!
При этих словах извивающийся карлик внезапно начал выказывать некоторые признаки утомления.
– Обещай мне, что ты сбросишь с себя ненавистное табачное иго!
Карлик зашатался, как пьяный, и начал ловить руками воздух. О, какое упоительное зрелище!
– Прошу тебя, умоляю, заклинаю! Ты теряешь рассудок! У тебя появился безумный блеск в глазах! О, послушайся, послушайся меня – и ты будешь спасен! Смотри, я умоляю тебя на коленях!
В ту самую минуту, когда она опустилась передо мною на колени, урод снова зашатался и тяжело осел на пол, помутившимся взглядом в последний раз моля меня о пощаде.
– О, обещай мне! Иначе ты погиб! Обещай – и спасешься! Обещай! Обещай и живи!
Моя побежденная Совесть глубоко вздохнула, закрыла глаза и тотчас погрузилась в беспробудный сон! С восторженным воплем я промчался мимо тетушки и в мгновенье ока схватил за горло своего смертельного врага. После стольких лет мучительного ожидания он наконец очутился в моих руках. Я разорвал его в клочья. Я порвал эти клочья на мелкие кусочки. Я бросил кровавые ошметки в горящий камин и, ликуя, вдохнул фимиам очистительной жертвы. Наконец-то моя Совесть погибла безвозвратно! Теперь я свободен! Обернувшись к тетушке, которая стояла, окаменев от ужаса, я вскричал:
– Убирайся отсюда вместе со своими нищими, со своей благотворительностью, со своими реформами, со своими нудными поучениями. Перед тобою человек, который достиг своей цели в жизни; человек, душа которого покоится в мире, а сердце глухо к страданиям, горю и сожалениям; человек, у которого НЕТ СОВЕСТИ! На радостях я готов пощадить тебя, хотя без малейших угрызений Совести мог бы тебя задушить! Беги!
Тетя Мэри обратилась в бегство. С этого дня моя жизнь – сплошное, ничем не омраченное блаженство. Никакая сила в мире не заставит меня снова обзавестись Совестью. Я свел все старые счеты и начал новую жизнь. За первые две недели я убил 38 человек – все они пали жертвой старых обид. Я сжег дом, который портил мне вид из окна. Я обманным путем выманил последнюю корову у вдовы с несколькими сиротами. Корова очень хорошая, хотя, сдается мне, и не совсем чистых кровей. Я совершил еще десятки всевозможных преступлений и извлек из своей деятельности максимум удовольствия, тогда как прежде от подобных поступков сердце мое, без сомнения, разбилось бы, а волосы поседели…»
Чудесное доказательство от противного. Вот зачем человеку совесть.
Мысль об убийстве совести не давала автору покоя. Он не раз повторял ее в своих произведениях и дневниковых записях.
«Хорошие друзья, хорошие книги и дремлющая совесть – вот идеальная жизнь»…
Но если с первым и вторым у него все как-то более-менее наладилось, то вот третье – заставить дремать совесть – не удавалось никак.
Вот потому у человечества и есть теперь любимый писатель Марк Твен. А не диванный комментатор.
Глава 3. «Пьяный бродяга угнетал мою совесть…»
(как регулировать отношения с совестью)
С совестью, как уже было сказано, у Марка Твена имелись особые отношения.
Собственно говоря, у всех гуманистов они были такими. Разум, совесть, творчество и возможность как-то жить со всем этим дальше приводили всех их к разному итогу.
«Все мудрецы подразделяются на две разновидности: одни кончают с собой, другие спиваются, чтобы заглушить голос мысли».
У Марка Твена были жена и дети, любимые и ненаглядные, он жил и работал для них, так что обе формулы исхода он для себя возможными не видел, но думать так ничто ему не мешало.
А совесть работала его цензором. С самых ранних лет. Понятно, что без нее Сэмюэл Клеменс не стал бы писателем Марком Твеном, но вела она себя, конечно, безжалостно.
Она заставляла Сэмюэля, еще совсем маленького мальчика, принимать на себя грехи мира. И все плохое, что ему приходилось видеть (наказания, казни и прочее) он пропускал через свою душу.
«…Я принимал все эти трагедии на свой счет, прикидывая каждый случай по очереди и со вздохом говоря себе каждый раз: «Еще один погиб – из-за меня: это должно привести меня к раскаянию, терпение господне может истощиться». Однако втайне я верил, что оно не истощится. То есть я верил в это днем, но не ночью. С заходом солнца моя вера пропадала, и липкий холодный страх сжимал сердце. Вот тогда я раскаивался. То были страшные ночи – ночи отчаяния, полные смертной тоски. После каждой трагедии я понимал, что это предупреждение, и каялся; каялся и молился: попрошайничал, как трус, клянчил, как собака, – и не в интересах тех несчастных, которые были умерщвлены ради меня, но единственно в своих собственных интересах. Оно кажется эгоизмом, когда я вспоминаю об этом теперь.
Мое раскаяние бывало очень искренним, очень серьезным, и после каждой трагедии я