– Не совсем, признался я. Я все-таки не совсем понял, куда идет тот текст, который пишут сержанты.
– А вот сюда он идет, сказал Смерчев и показал мне на дверь с надписью:
ОТДЕЛ ЭЛЕКТРОННОЙ ОБРАБОТКИ
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ ТЕКСТОВ
ВХОД ПО ПРОПУСКАМ СЕРИИ Д
Два суровых автоматчика у дверей внимательно следили за всеми, кто к ним приближался.
Я спросил Смерчева, зачем такие строгости, и он охотно объяснил, что здесь и находится тот самый совершенно секретный компьютер, который запоминает и анализирует текст, написанный первичными писателями, выбирает наиболее удачные в идейном и художественном отношении фразы и составляет общую композицию.
– Как вы сами понимаете, сказал Смерчев, – нашим врагам очень хотелось бы сюда проникнуть и внести в этот электронный мозг свои идеологические установки.
– А у вас много врагов? спросил я.
– Встречаются, – сказал Смерчев и улыбнулся так, как будто факту наличия врагов был даже рад. – Впрочем, – поправился он, – бывают враги, а бывают просто незрелые люди, которые, еще не овладев, понимаете ли, даже основами передового мировоззрения, высказывают порочные мысли. Некоторые, он на ходу повернул ко мне голову, улыбнулся и сделал даже что-то вроде неуклюжего реверанса, – не понимая взаимосвязи явлений, не разбираются, что в природе первично, а что вторично.
– Вы думаете, что в Москорепе есть такие люди? – спросил я.
– Да, – сказал он и придал своему лицу грустное выражение. – Такие люди, к сожалению, есть. Но, тут же поспешил он поправиться, мы относимся с пристальным вниманием к каждому человеку и делаем большую разницу между людьми, высказывающими враждебные нам взгляды намеренно или допускающими их по незнанию.
Я промолчал. Сообщение Смерчева было мне крайне неприятно потому, что содержало намек на одно из моих высказываний. Это высказывание не могло было быть известно никому, кроме Искрины.
Дело было как-то вечером, после ужина. Мы сидели у себя в номере, и я смотрел телевизор, к крайнему неудовольствию Искрины. Она вообще считает, что я провожу перед экраном слишком много времени вместо того, чтобы тратить его на что-то другое. А на что другое, это я уже знаю. Этим другим она меня заставляет заниматься столь интенсивно, что у меня уже просто сил нет. Я, может, и телевизор иногда смотрю для того только, чтоб уклониться. Впрочем, это я, пожалуй, привираю, потому что все передачи телевидения мне интересны безумно. Даже вот этот репортаж с конгресса каких-то доноров. Он происходил, кажется, в Колонном зале Дома союзов. В президиуме и в зале сидели мужчины и женщины всех возрастов со многими орденами. Все они были, как я понял, доноры четырех степеней, то есть те, которые регулярно и в больших количествах сдают государству кровь, вторичный продукт, волосы и сперму, научно называемую генетическим материалом.
Конгресс проходил очень оживленно. Доноры делились своим опытом, рассказывали, как выполняют планы индивидуально, посемейно и побригадно. Говорили, на сколько процентов они выполнили свои предыдущие обязательства, и обещали в будущем достичь еще больших успехов.
Пока я все это смотрел, Искрина нервничала и несколько раз, заслоняя экран, промелькнула передо мной в полураспахнутом халате. При этом ее дурацкий пластмассовый медальон телепался у нее на груди, как маятник на ходиках.
– Ну зачем ты смотришь эту ерунду? – не выдержала она. – Неужели тебе не надоело?
– Оставь меня в покое и не мешай! – сказал я.
– Хорошо, хорошо, не буду, – покорно согласилась она, но через минуту опять появилась между мной и экраном. – Неужели тебе это интересно?
– Конечно, конечно, – сказал я. – Я же такого никогда не видел и не слышал.
– Чего ты не слышал? Разве в твои времена не было доноров?
– Доноры были, – сказал я, – но до такой тотальной сдачи вторичного продукта в мои времена никто еще не додумался.
Она стала меня расспрашивать, по-моему, даже не столько из любопытства, сколько для того, чтобы отвлечь меня от телевизора и затащить в постель. Но я как раз с противоположной целью стал добросовестно рассказывать.
– Видишь ли, – сказал я, – я, как ты знаешь, жил при двух исторических формациях. Так вот, при капитализме сдача вторпродукта была поставлена из рук вон плохо, а если точнее сказать, и вовсе никак не поставлена. Ну, скажем, сдача крови или генетического материала хоть как-то были организованы, а все остальное пускалось, можно сказать, на ветер. Правда, при социализме с этим делом было гораздо лучше. Мы собирали крошки, объедки, писали об этом в центральных газетах, выступали по телевидению, и результат все-таки какой-то был.
Я рассказал Искрине, что даже в нашем писательском доме у метро Аэропорт на каждом этаже стояли ведра для пищевых отходов. Запах, конечно, был неприятный, но все понимали, что дело нужное и полезное. А теперь это вообще поставлено на широкую ногу.
– Ну да, – сказала она, – конечно. Мы, я думаю, во многих отношениях ушли далеко вперед.
– Вы ушли далеко, – согласился я. – Но, по-моему, кое-что у вас не продумано.
– Что ты имеешь в виду?
– Я имею в виду, что от вас, комунян, требуют сдавать много вторичного продукта, а первичным продуктом обеспечивают недостаточно.
По– моему, ей мое высказывание не понравилось. Она как-то нервно стала дергать свой медальон и спросила:
– Разве тебе чего-нибудь не хватает?
– Мне-то хватает, – сказал я, хотя, по правде сказать, кое-чего не хватало и мне. – Но я же не о себе думаю, не только о себе, а о людях. Нельзя же от них требовать невозможного. Надо же понимать, что вторичного без первичного не бывает.
Мои слова произвели на нее очень странное впечатление. Она вдруг изменилась в лице и сказала, чтобы я никогда ничего подобного больше не говорил.
Я удивился и спросил, а в чем дело? Разве я сказал что-нибудь крамольное? Это же всем известно, это еще Маркс заметил, что первичное первично, а вторичное вторично.
– Какая глупость! – закричала она, ужасно возбудившись. – То, что ты говоришь, – это метафизика, гегельянство и кантианство. Я не знаю, что сказал Маркс, но Гениалиссимус говорит, и это краеугольный камень его учения, что первичное вторично, а вторичное первично.
При этом она так на меня посмотрела, что я замолчал. По прошлому опыту я знал, что некоторые гениалиссимусы так обожают свои высказывания, что несогласным готовы голову оторвать.
– Ладно, – сказал я, – ладно. Если я сказал что не так, извини.
И чтобы переменить разговор, спросил, для чего она носит этот свой медальон.
Она сказала, что это не медальон, а Знак Принадлежности, который выдается еще во младенчестве, сразу после обряда звездения.
– А что там внутри? – спросил я.
– Внутри? – переспросила она, почему-то опять заволновавшись. – А почему ты думаешь, что там внутри что-то есть?
– Просто так подумал, – сказал я. – Потому что это похоже на ладанку. А в ладанке всегда что-то есть. Прядь волос или портрет любимого человека.
– Какая ерунда! – возразила она нервно. – Почему это я должна носить чей-то портрет? Нет тут ничего. Просто обыкновенный, как у всех комунян, Знак Принадлежности. И ничего больше.
Меня ее реакция удивила. Я не понял, почему каждое мое высказывание приводит ее в такое волнение. Я тогда отнес это за счет женской неуравновешенности. А теперь, после намеков Смерчева, расценил это иначе. Неужели она на меня стучит? – подумал я.
Смерчев предложил мне выпить по чашке кукурузного кофе, и мы зашли в писательский УПОПОТ (Удовлетворение Повышенных Потребностей), где за сравнительно чистыми столиками сидели исключительно полковники и генералы. Несмотря на мое малое звание, они все немедленно встали и приветствовали меня дружными аплодисментами.
Среди них я сразу углядел Дзержина Гавриловича, который в дальнем углу приветливо помахал нам рукой.
Дзержин сидел с каким-то очень молодым генералом, которому, если бы не его звание, я бы дал лет двадцать пять, но и, учитывая звание, никак не дал бы больше тридцати. Лицо его мне показалось очень знакомым, но я понимал, что впечатление это обманчиво. Я уже встретил здесь много людей, которые напоминали мне кого-то из прошлой жизни. Я сказал обоим генералам: Слаген, и они мне ответили тем же. Смерчев сказал, что он куда-то торопится и потому передает меня на попечение Дзержина Гавриловича.
– Хорошо, – сказал Дзержин и, дождавшись, когда Смерчев ушел, представил мне молодого человека как Эдисона Ксенофонтовича Комарова.
– Очень и очень рад! – сказал тот, энергично тряся мою руку. – Как говорят ваши немцы, зерангенем. Я, между прочим, очень люблю немецкий язык, хотя по-немецки говорит не с кем.
– Вы тоже писатель? – спросил я.
– О, найн! – горячо и весело запротестовал тот. – Я совсем по другой части. Хотя в наших профессиях есть много сходства.