Елена Арсеньева
Яд вожделения
Многая радость бесам в женских клюках!
Народная мудрость
– Русские боятся удовольствия, которое получают от тела, – изрек Фриц, и руки его весьма чувствительно сжали талию, которую он доселе лишь игриво оглаживал. – Не надо бояться, meine Taube![1]
– Я и не боюсь! – жарко выдохнула она. – Тело в тело – любезное дело!
Как всегда, минуло несколько мгновений, прежде чем до Фрица дошло. Обыденную речь он понимал достаточно быстро, а вот с поговорками дело еще обстояло худо. Он даже брови свел, напряженно вникая в заковыристые, а внешне столь простые словечки, но вдруг лицо его просветлело. Слава те, уразумел!
И не замедлил доказать свое полное согласие, привлекая к себе податливое женское тело и прижимаясь к толще юбок бедрами.
– О, meine Lieber![2] – выдохнул он.
«Майне либер» же вовсе перестала дышать: руки Фрица уже ползли по тонкому стану, обтянутому зеленым шелком, к розовым выпуклостям, преизрядно выпирающим из шнурованья,[3] и начали умело оглаживать и потискивать их.
– Meine Beereling,[4] – высказался Фриц, проводя губами по ее шее и начиная покусывать мочку уха. – О, meine Beereling! Я так тебя хотеть!
Ну, кажется, яснее и не скажешь! Оставалось дать понять кавалеру, что дама тоже не в игрушки играть намерена, а от всей души, вернее, от всего тела жаждет полюбоплотствовать с пригожим немцем.
Она вздохнула, словно в порыве неудержимой страсти, и груди выскочили из полурасстегнутого лифа. Но это было так себе, невинные пустячки! Сего глубочайшего вздоха не смогли сдержать тесемки на талии юбки. Они лопнули, да еще с треском, который заставил Фрица вздрогнуть и даже отпрянуть.
Что было весьма кстати, ибо теперь юбкам ничто не мешало сползать по нагому женскому телу к стройным ножкам, прикрыв их от колен до земли, так что чудилось, будто обладательница ножек стоит в невеликом стожке свежескошенной зеленой травушки, подставляя солнечному нескромному взору все, что обычно бывает сокрыто.
Это был последний, завершающий удар, нанесенный немецкому рыцарственному самообладанию.
С глухим стоном Фриц рванул застежку на поясе; кюлоты упали до колен, и ничем более не сдерживаемое естество нацелилось на жертву его вожделения, которая глядела на сей предмет широко распахнутыми глазами, не зная, чему более изумляться: успеху своих маневров или тому, что иноземцы не носят исподнего.
Она слегка попятилась как бы в испуге. На счастье, сзади стоял маленький диванчик, который модные дамы называли «канапе». Сюда-то и плюхнулась полуобнаженная красотка.
Победитель в два шага, путаясь в спущенных штанах, достиг завоеванной территории – вступил во владения. Дама его громко вскрикнула, и это подействовало на Фрица, как удар хлыстом – на доброго скакуна. Он ринулся в галоп, но не проскакал и версты, как вдруг затрясся, будто в припадке падучей, тоненько взвыл:
– Oh, mein Gott!.. – И блаженно замер, продолжая славить своего лютеранского бога, который, ей-же-ей, был здесь ну никак не замешан.
Дама тоже замерла, облегченно вздыхая, оттого, что пытка ее наконец закончилась. И точнехонько в это мгновение за спиной Фрица открылась дверь…
Точнехонько в это мгновение за спиною Фрица открылась дверь, и чудилось, не только стены сотряслись, но само канапе вновь задрожало от истошного вопля:
– Изменщик! Шуфт гороховый![5]
Фриц вскочил, как зазевавшийся новобранец по команде капрала, и сделал «налево кру-гом!».
Пред ним стояла сдобная дама в беленьких кудельках, столь пышно и затейливо взбитых, что они определенно могли бы соперничать с самым наимоднейшим париком. Алый напомаженный ротик беззвучно открывался и закрывался, словно у его хозяйки от ярости в зобу дыханье сперло, голубые глазки метали такие молнии, что, чудилось, могли испепелить любого мало-мальски совестливого человека. Этим же двум отпетым сие было как бы и нипочем, и ежели кавалер еще хоть проделывал какие-то сконфуженные телодвижения, силясь прикрыть свой удовлетворенный и уже вздремнувший уд, то дама продолжала лежать бесстыжею растопыркою.
– Вот что бес-то с людьми живыми делает!.. – как бы в изумлении пробормотала вновь прибывшая, созерцая ее наготу, а потом, спохватившись, вновь возопила, воздевая руки к небесам:
– Люди добрые! Да вы только поглядите, нет, вы поглядите только! Со мною ложа разделять не желал, а взял мою девку и живет с нею блудно!
– Катюшхен… – робко проблеял немчик, но разгневанная особа вновь завопила, словно желая, чтоб ее анафему было слышно на всех стогнах:[6]
– Катюшхен?! Хрен тебе, а не Катюшхен, чучело заморское! Да чтоб вам гореть в адовой смоле, грешникам!
– Грех – пока ноги вверх, – лениво сообщила лежащая. – А опустиша – господь и простиша. – И она осуществила сказанное.
– Молчи… ты, оторва! – вызверилась «Катюшхен». – Я тебя голую-босую на улице подобрала, приютила, обогрела, а ты… ты! Змею подколодную я на своей груди вскормила! Змеищу!
Она с такой печалью заглянула в свое обширное декольте, где некогда отогревалась упомянутая змеища, что от жалости к самой себе у нее выступили слезы и покатились по буйно нарумяненным щечкам, а одна даже капнула на грудь.
Это был тяжелый миг: редкий мужчина спокойно глядит на женские слезы! Лицо Фрица перекосилось от жалости…
«Ах, зря ты все это, Катюшка, затеяла, вот уж, право, зря», – угрюмо подумала дама, которой уж, верно, поднадоело валяться в непристойной позе, и она перешла от вялой обороны к активному натиску:
– Что это вас, барыня, разобрало? Сотрется у герра Фрица это самое, что ли? Сколь мне ведомо, вы уж давненько его в покое оставили. Этак ведь и заржаветь мужик может!
Она даже не увидела, а почувствовала, как встрепенулся Фриц, вмиг почуяв себя не грешником и разбивателем нежного женского сердца, а обиженным и оскорбленным. Но даже не самые слова в защиту согрешившего, а глумливое выражение, с коим они были сказаны, вновь вывели Катюшку из себя, и она опять ударилась в крик, поливая сожителя и распутную девку такими помоями, что он только отдувался да утирал рукавом сорочки взопревшее лицо. А та, с кем он, по наиболее снисходительному определению Катюшки, «чесалку вострил», едва успевала отругиваться:
– Типун тебе на язык! На твою голову! На сухой лес будь помянуто!
Наконец источник Катюшкиного красноречия иссяк. Она начала повторяться, и у Фрица на лице появилось выражение скуки.
– Довольно, meine Lieber! – проговорил он резко и продолжил почти чисто по-русски – верно, от злости: – Довольно, право! Я более не намерен терпеть! Возможно, я и виновен, но ты не даешь мне даже возможности оправдаться! В конце концов, мы не Ehelent,[7] и я не давал перед господом тебе поручительства в вечной своей верности. В свою очередь могу говорить, что твое поведение с герром Штаубе меня тоже изрядно возмущает! Я ведь видел: не далее как вчера на балу сей герр, который так толст, что из него можно выкроить троих таких, как я, уронил тебе в декольте маринованную Kirsche,[8] а затем бессовестно выуживал ее оттуда пальцами, причем ты не отвесила ему Ohrfeige,[9] а только пожималась, поеживалась да хихикала.