На Гранатовой улице в шестом квартале образовалось целое ликующее шествие. Желавшие зрелищ римляне сбегались по направлению к храму рода Флавиев, на шафранных пилястрах которого горели алые сгустки заходящего солнца, а вечерний воздух, плавясь, окутывал стены. В затененных зеленью бельведерах для пущей важности стояли невольники с факелами. С грохотом и звоном пронеслась манипула, несколько турм устремились на Палатин. Всадники на беспокойных, в испарине, лошадях были подобны промелькнувшему видению.
Неподвижный воздух в атрии был озарен бледно-розовыми, с невесомой пылью лучами. Преломляясь, они уходили в хрустальные воды бассейна. Безмолвие властвовало сейчас в этом помещении, и ее не нарушал даже шепот невольниц. На низком ложе, поджав ноги, сидела девочка из племени висконтиев, из дальнего города Луки, вошедшая в этот дом два года назад. Сейчас она настраивала лиру, и разрозненные музыкальные звуки единственно вплетались в тишину. Священный Апис милостиво взирал со стенной фрески на это белокурое дитя, Афина у жертвенника также обратила благосклонный взор свой на юную музыкантшу, чье прозрачное белое одеяние широкими складками спускалось к бассейну, а края, подобно лепесткам лотоса, лежали на воде. Блестящая рябь от воды поднималась по мраморной плоти богини. Пахло благовониями.
В атрии неслышно появился юный, весьма красивый вольноотпущенник в дорогой златотканой одежде и в тиаре, венчающей идеальной формы голову. Его глубокие печальные глаза, черные как полночь в новолуние, и отуманенный взгляд выдавали человека, снедаемого любовью, как тяжелым недугом. Он сделал несколько нетвердых шагов у края бассейна, и по его узкому, неподвижному лицу пронеслись яркие острые блики в переливах драгоценных камней тиары. Невольницы, все, как одна, обратили свои завороженные взгляды на прекрасного эфеба. По их красным губам пробежала дрожь, а гибкие, напряженные руки застыли в незавершенном движении. Лишь одна девочка-музыкантша, пока что не обеспокоенная грезами полового созревания, продолжила щипать струны своей лиры, и инструмент отзывался тихими всхлипами.
– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…
– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.
– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!
Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:
– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.
Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.
В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.
Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.
Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:
– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:
– Мы расстались ненадолго, Адонис.
Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:
– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!
Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..
Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.