Маму давно мучил хронический нефрит, а летом 1920 года болезнь резко обострилась. Июль и август выдались особенно жаркими, но я почти не покидала второй этаж, а если и спускалась вниз, маму это страшно беспокоило.
— Элизабет? Это ты? — слышался ее слабый голос, стоило мне ступить на лестницу. Непонятно, почему она после долгих лет вдруг вспомнила мое настоящее имя, но тогда многие ее поступки ставили меня в тупик. Она уже не была похожа на ту несгибаемую женщину с тяжелым характером, которая могла уничтожить меня одним словом. Теперь она стала слабой и беспокойной и, услышав, как я торопливо поднимаюсь, опять окликала: — Элизабет?
— Я здесь, мама, — говорила я, входя в комнату, где она отдыхала на кушетке, обтянутой потертым от времени розовым бархатом. Поставив сумки с покупками, я освобождала от булавок шляпку и снимала ее. — Тут не слишком жарко? Может, открыть окно?
— Жарко? — Ее руки поглаживали шерстяной плед на коленях. — Я продрогла до костей.
Придвинув к кушетке стул, я взяла ее руки и потерла, чтобы к ним прилила кровь, и, пока я это делала, мне казалось, что под моими пальцами не плотная кожа, а тесто. Когда я отняла руки, мать начала хныкать.
— Что ты хочешь?
— Позови сестру. Мне нужна Фонни.
Послушно кивнув, я встала, но тут ее глаза расширились.
— Не уходи, не оставляй меня одну.
Я вновь села, и так тянулся долгий вечер. Выпив немного бульона, мать пару часов дремала. Незадолго до полуночи она неожиданно приняла озабоченный вид.
— Я очень беспокоюсь о тебе, Элизабет, — проговорила она. — Что станет с тобой без меня?
— Я уже взрослая, мама. Со мной все будет хорошо. Обещаю.
— Нет, — покачала она головой. — Несколько лет назад мы с миссис Каррен разговаривали о тебе с Доротеей. — Мать дышала с трудом, было больно видеть ее муки.
— Успокойся. Все это не важно.
— Нет, важно. Мы не один раз спрашивали о тебе, но она отказывалась отвечать. Просто молчала.
Я всегда скептически относилась к оккультизму — к доске Уиджа, к сеансам при свечах, приглушенным голосам участников, к автоматическому письму, красным платкам на лампах, но в тот раз у меня по спине побежали мурашки. Возможно ли, чтоб мать вступила в контакт с Доротеей? А если вступила, то почему скончавшаяся девять лет назад сестра отказалась говорить обо мне? Может, она знала, что со мной случится нечто ужасное? Эта мысль пугала, но полной уверенности у меня не было. Не могла же я просить мать рассказать об этом сеансе подробнее: она утомилась и была взволнованна больше обычного. Да и хочу ли я знать? А что, если мое будущее хуже настоящего? Или его вообще нет?
Всю ту августовскую ночь я просидела на деревянном стуле около дивана. Смачивала лоб матери влажной тряпкой и всматривалась в летнюю ночь за окном. За стеклом трещали сверчки, но я их не слышала. Деревья были чернильного цвета, луна отчетливо вырисовывалась на темном небе, и я подумала, что когда-нибудь тоже умру в этой комнате. В моей жизни ничего не изменится.
Шли часы, и перед рассветом мать перестала дышать. Внизу все спали, а я смотрела на лицо, которое иногда вызывало во мне ненависть, иногда — сострадание. Ее руки свободно лежали по бокам худого тела, я коснулась одной, и меня пронзила любовь к матери — сильное и сложное чувство. Потом я спустилась по лестнице, чтобы разбудить Фонни и Роланда и вызвать доктора. Приготовила завтрак, приняла ванну, а затем села с Фонни в гостиной: надо было обсудить детали предстоящих похорон. Тело матери лежало наверху — в ожидании приезда коронера; я все время об этом помнила, это словно давило на меня. Мать всегда радовало спокойное течение моей жизни, тогда ей казалось, что я ближе всего к тому, что мне по силам, — немногому, по ее мнению. Такое представление обо мне шло из самого детства, оно укреплялось, и я могла легко поверить в него, стать ничем. Или же, напротив, могла порвать со всем, что имела.
— Все в порядке, мисс? — спросил водитель.
— Надеюсь, что так, — ответила я и открыла дверцу машины.
Я вернулась в Сент-Луис, проведя в поезде долгий день, который показался мне еще более долгим, просто бесконечным из-за непокидавшего меня чувства, что в Чикаго я сделала что-то не так. И вот я вновь здесь, в доме Фонни и Роланда на Кейтс-авеню. Осталось только расплатиться с шофером и выбраться из автомобиля.
Было прохладно и свежо. Шофер с вещами шел следом за мной, звук наших шагов на мощеной тропе глухо раздавался в воздухе. Войдя в дом, я оставила багаж у лестницы и поднялась в свою комнату, холодную и имевшую нежилой вид. Несмотря на поздний час и усталость, я зажгла свет и развела огонь в камине, чтобы согреться. Затем села на розовую кушетку, обхватила себя руками и подумала, не присутствует ли в комнате незримо мать, не кутается ли в шерстяной плед и не смотрит ли на меня жалостливым взглядом: бедняжка Хэдли. Несчастный цыпленочек.
Утром я спала дольше обычного, а когда спустилась вниз, Фонни уже поджидала меня в столовой.
— Ну? Я хочу знать все. С кем ты встречалась?
Я рассказала ей о вечеринках и играх и об интересных людях, бывавших в доме Кенли. Умолчала только об Эрнесте. А что рассказывать? Я даже не знала, друзья ли мы, не говоря о большем.
Во время нашего разговора вошел Роланд, застегивающий на ходу запонки; он принес с собой запах мыла и пахнувшего сосной средства для волос. Он сел за стол, а Фонни незаметным движением отодвинула свой стул подальше, чтобы не видеть, как он ест. Вот, значит, как обстоят дела! Их брак с самого начала был ошибкой. Мне стало их жаль.
— Ну как? — спросил Роланд. — Оправдал ли Чикаго твои ожидания?
Я кивнула, намазывая джем на хлеб.
— Удалось захомутать дюжину новых поклонников?
Фонни тихо фыркнула, но ничего не сказала.
— Ну не дюжину…
— По крайней мере, одного ты заполучила. Тебе только что принесли письмо. — Роланд вытащил из кармана пиджака помятый конверт. — Срочная доставка. Это уже серьезно. — Он улыбнулся и вручил мне письмо.
— Что это? — спросила Фонни.
— Срочная доставка, — повторила я как во сне. На конверте можно было разобрать торопливо написанное имя Эрнеста. Должно быть, он отправил письмо сразу же, как я отъехала, доплатив лишних десять центов, чтобы я сразу же получила его. «Я напишу тебе. Я напишу тебя». Я держала письмо в руках, боясь вскрыть.
— Как зовут твоего дружка? — спросил Роланд.
— Не уверена, что могу называть его дружком, но его имя Эрнест Хемингуэй.
— Хемингуэй? Что за фамилия такая? — поинтересовалась Фонни.
— Понятия не имею, — ответила я и вышла из комнаты, чтобы вскрыть письмо. Конверт был такой мятый, словно пролежал несколько дней в кармане, и мне это понравилось, хотя содержание письма по-прежнему оставалось неизвестным. Я нашла тихий уголок в гостиной, рядом с роялем, и обнаружила, что внутри листы тоже помяты, а на них темными чернилами выведено: «Дорогая Хэсович, — так начиналось письмо. — Ты в поезде, а я здесь, и так пусто после твоего отъезда. Скажи мне, ты правда существуешь?»