Пустая трата денег, сказала жена. Это же не бриллиант, который мы потеряли в Дрездене.
«С козел кареты джентльмена утеряна покрышка, малиновая с бело-голубой вышивкой, отороченная белым шелковым кружевом».
Ее не вернут, сказала жена Кавалера.
И ее, конечно, не вернули. Но она часто ему снилась. Пожалуй, эта утрата подействовала на него больше, чем утрата всего остального, с чем за последнее время пришлось расстаться.
* * *
Лежать в постели, отдаться во власть невероятной слабости, плыть между сном и явью, вспоминать прошлое, не думать ни о чем и думать обо всем, видеть склоняющиеся над тобой встревоженные лица — вот моя жена, вот ее мать. Кто-то прикладывает к его губам влажный платок. Что это за странное сипение? Кому-то здесь трудно дышать.
Приходится идти по каким-то бесконечным переходам, пока наконец он не осознает, что ноги больше не слушаются. У него остались неоконченные дела. Сейчас весна, и окно открыто, и слышатся голоса. Ему задают так много вопросов. Как вы, как вы себя чувствуете, вам лучше? Но они, конечно же, не ждут от него ответа? Не может ведь он сказать, хоть и собирался, что ему надо помочиться. И тем более не скажет, что простыня мокрая. Они могут рассердиться. А он хочет, чтобы их лица оставались такими же, как сейчас, улыбающимися, внимательными — ее лицо, его лицо. Они держат его руки в своих. Какие теплые у них руки. Они поднимают его. Он слышит шелест ткани. Вот, слева, его жена. Он чувствует ее грудь. А вот, с другой стороны, его друг. Держит его левой рукой. Надеюсь, я не слишком тяжел для них. В груди, где была такая боль, теперь огромная, гулкая пустота.
Он вырвался из подземелья раздумий. Он готов воспарить. Он взбирается вверх. Это трудное восхождение. Но в гору больше не нужно карабкаться. Он взошел. Как будто взлетел. Он так долго смотрел вверх, а теперь, с этой высоты, может посмотреть вниз. Какая широкая панорама. Так это смерть, догадался Кавалер.
6 АПРЕЛЯ 1803 ГОДА
Я лежу неподвижно, с закрытыми глазами, и только поэтому они думают, будто я не слышу, о чем они говорят, а я слышу их прекрасно. Но так, пожалуй, лучше, комната такая огромная, занавески на окне так тревожно колышутся, и всего взором не охватишь. И свет такой яркий, что пришлось закрыть глаза. Очень тихо кто-то сказал: долго это не продлится. А я слышал все, что они говорили, пока я спал, только не хотелось просыпаться. Не сейчас. Проснешься — жди сюрпризов. А я их никогда не любил. Толо и моя жена прижимаются ко мне. Когда я заболел, они помирились. В Неаполе Толо вел себя с ней, как и подобает слуге, только угрюмо, всегда смотрел в землю, когда она к нему обращалась, а сейчас они тихонько беседуют, затем умолкают, как старые друзья, а только что они потянулись друг к другу над моей грудью, и их губы соприкоснулись. Странно, что мой верный неаполитанский циклоп вздумал надеть английскую морскую форму. Должно быть, решил меня позабавить. Он так хорошо меня понимает. Иногда, случалось, мною овладевал страх, как в тот раз, когда он перетаскивал меня через поток лавы, сердце бешено билось у меня в груди, но я не показывал, что испугался, это было бы недостойно. Он, наверно, думает (и ошибается), что и сейчас мне страшно или тоскливо. Он очень бесстрашный, мой Толо. Он выиграл много сражений. Им все восхищаются. Он низкого происхождения, но он теперь сицилийский герцог. Король хотел сделать его циклопом-громовержцем, чтобы он жил в Этне, но, я уверен, мой Толо, как и я, по-прежнему отдает предпочтение нашему Везувию. Мы не могли всходить на Этну вместе. Меня не возвели в пэры. Но зачем из-за этого унывать, это не поможет, как не помогает паническая суета человеку, охваченному страхом. Лучше сохранять неподвижность. От этого у окружающих создается впечатление, будто человек ничего не боится, и это подбадривает их, людям ведь необходимо подавать пример, а заодно это успокаивает и самого человека. По пути в Палермо корабль ходил ходуном, и я вместе с ним, от страха, а Толо пришел посидеть со мной и грел мои ноги, жаль, что он не делает этого сейчас, они такие холодные, хорошо бы он их растер. Как глупо было с моей стороны хвататься за пистолеты, что бы я с ними делал, шторм ведь не расстреляешь, но зато я сумел успокоиться и сидел неподвижно, даже когда Толо пришлось возвратиться на палубу, он ведь и другим должен был подать пример. Я сидел неподвижно и закрыл глаза, и шторм прекратился. И я знаю, что если сейчас, здесь, буду лежать не двигаясь, то не буду бояться. Вот они заговорили. Это не продлится долго. Может, Толо бесстрашен, потому что видит только половину того, что видят другие? Свои величайшие победы он одержал, когда был уже наполовину слепым. А я закрою оба глаза и вообще не увижу никакой опасности. Никогда нельзя сказать, где кроется истинная опасность. Мои здешние друзья считали, что вулкан представляет для меня постоянную угрозу, они говорили, что очень огорчатся, узнав, что я, как Плиний-старший, погиб при извержении, но их опасения оказались совершенно необоснованны. Со мной ничего не случилось, по крайней мере на вулкане. Вулкан был тихой гаванью. И сам Неаполь был таким здоровым местом. Я так хорошо себя чувствовал. Воздух. А теперь я чувствую себя нехорошо. И море. Когда я отплывал от лодки… Чудесное ощущение, когда тебя держит вода. Хорошо, что они меня держат, тело стало таким тяжелым. Я вдруг понял, что-то мешает мне дышать. Если бы я остался в Неаполе, я бы не заболел. Для Катерины там был подходящий климат. Если бы Плиний не был таким толстым и не задыхался бы постоянно, он бы не умер, когда случилось извержение Везувия. Он и не догадывался, тогда еще никто не знал, что Везувий — вулкан. Как они, должно быть, удивились. Он повел корабль, чтобы хоть кого-то спасти от извержения, и те, кто плыл с ним, не погибли. Для него одного испарения вулкана оказались смертоносными. Наверное, и для Катерины вулкан был вреден. Помню, она очень не хотела умирать и все просила, чтобы ее не зарывали в землю. Она очень устала. Полагаю, она сейчас в своей комнате, отдыхает. Многим нужен отдых. Достигнув берега, Плиний почувствовал усталость, и для него на земле расстелили одеяло, чтобы он полежал и отдохнул, а он больше уже не встал. Никто не знает своего часа, но нужно принимать разумные меры предосторожности. Избегать неразумных действий. Ведь я теперь вспомнил, зачем держал пистолеты, — чтобы застрелиться, если пойму, что корабль идет ко дну. Я больше боялся воды — как она вольется в горло и перекроет доступ воздуху, — чем металла, вспарывающего черепную коробку. Никогда больше не буду паниковать. Как было бы глупо, если бы я застрелился, испугавшись какого-нибудь шума, или если бы судно слишком сильно накренилось. Как правило, шум стихает, а то, что накренилось, выравнивается. А я мог умереть раньше положенного срока. Тогда, во время шторма, мать Толо сказала, что я не умру, и оказалась права. Она заверила меня, что я доживу до возраста, до которого и дожил, до какого именно, так сразу не вспомнить, но через пару секунд я вспомню. Не люблю предсказаний. Любая названная цифра укорачивает жизнь человека. В двадцать два года, да, юность почему-то легче вспоминается, месяц был сентябрь, а год 1752-й, тогда поменяли календарь, и я видел толпу, которая несла плакат «Верните нам наши одиннадцать дней». Невежественные люди, они были уверены, что изъятые дни вычли также и из их жизней. Но ничто никогда не вычитается. И никто не может убедить невежественных, что они невежественны, а дураков — в том, что они дураки. И все же так естественно хотеть продлить свое существование, каким бы жалким оно ни было. Это не продлится долго. В Неаполе эти бешено несущиеся коляски с нахальными кучерами, которые кричат всем и каждому убираться с дороги, сбивают стариков каждый день. Один старик, я как-то сам видел, совсем дряхлый и очень худой, прямо скелет, скелет в лохмотьях, ступал, поднимая ноги не вперед и немного в сторону, а перпендикулярно и со стуком обрушивая на землю всю ступню. Это было не бесстрашие, нет, это было упрямство. Я бы не стал ходить, если бы не мог сохранять вертикальное положение. Но, даже лежа здесь, несмотря на то что мне отказали и ноги, и руки, а сохранились лишь разум и тоска, я все же получаю удовольствие, наблюдая за развитием событий. Кто захочет, чтобы занавес опустился раньше, чем закончится пьеса. Кто сказал, что это не продлится долго. Пусть ни у одной истории нет конца, точнее, одна история переходит в другую, другая — в третью и т. д. и т. д., и т. д., я бы хотел знать, когда и каким образом проклятый Бонапарт получит по заслугам, и, ах, окно закрыли. Я слышал карету. Видимо, они хотят отправить меня в путешествие. Что ж, по крайней мере, я дожил до того, чтобы увидеть своими глазами, как тайный сговор с позорной революцией потерпел неудачу в Англии. Человеческая натура так порочна, что абсурдно даже мечтать, а тем более рассчитывать, что общество когда-нибудь перейдет на другую, более высокую, ступень развития. Надеяться можно, самое большее, на очень медленное восхождение. Не такое, как на конус кратера. То, что возносится слишком высоко, непременно должно упасть. Ничто не может простоять очень долго, это трудно. Тело покидает меня. Интересно, смогу ли я сейчас встать. Однако, если мы собираемся в путешествие, нужно тренироваться. Вот они удивятся, когда я встану на свои непослушные холодные ноги. Когда уйдет этот коротышка в адмиральской форме, придет Толо и разотрет мне ступни. Хорошо бы жена осталась. Зачем она все время уходит с ним вместе. Пусть останется и споет мне. Ради нее я даже открою глаза. Сейчас она со мной так добра. Не то что в последние годы. Надеюсь, она добра со мной не потому, что я болен, ведь я намерен поправиться. Есть такие люди — о том, что им дорого, они начинают заботиться только тогда, когда их имуществу угрожает опасность или когда оно уже испорчено, а то и вовсе почти уже пропало. В Помпеях и Геркулануме тупые рабочие совершенно не понимали, где они копают, что долбят кирками и лопатами, пока на раскопки не приехал Винкельман и не отчитал их за полное отсутствие методы и аккуратности в работе: только тогда они стали действовать с надлежащим тщанием. А потом, очень скоро, его убил тот ужасный молодой человек, отнюдь не Ганимед, как мне рассказывали, ничего подобного, уродливый рябой мерзавец; мой чувствительный друг пригласил его к себе в гостиницу и имел неосторожность показать некоторые ценности, которые вез в Рим. Казалось бы, Винкельман должен был иметь склонность к юношам с лицами и телами греческих статуй, красоту которых он так превозносил, но нет, вопреки стараниям ревнителей общественного вкуса, во вкусах не бывает стандартов, а потом, если человеку суждено быть убитым, если такова судьба, то ему не дано предвидеть, кто окажется убийцей. Никогда, ни единого раза за все тридцать семь лет, что я прожил среди жестокого и вспыльчивого народа, не испугался я блеска клинка. Но здесь, в родной Англии, в собственной постели, это не продлится долго, ночные кошмары составляют лишь часть того, с чем мне теперь приходится мириться, надеюсь, когда я поправлюсь, они прекратятся, лучше о них сейчас не думать. Ко мне приближается мать, с зазывным видом распахивая платье. Мужчины и женщины, усевшись в кружок, самозабвенно лакомятся трупами, чавкая и выплевывая кусочки костей, белые, как пемза, которую я собирал на вулкане. И раздувшийся утопленник в воде, и беременная женщина на виселице. Во сне меня волокут на виселицу, это крайне неприятно, я же им объяснял, что не могу ходить; а то еще меня, беспомощно лежащего в постели, окружают бандиты с ножами. Теперь часто снится, что меня вот-вот убьют. Обычно, когда я просыпаюсь, то могу отогнать эти видения, хотя они некоторое время еще живут со мной в реальном мире, правда, если нужно, я могу потянуть шнур звонка и вызвать старого Гаэтано, чтобы он посидел со мной, пока я снова не засну. А как-то раз, по-моему, позавчера вечером, я услышал собственный крик, боюсь, он прозвучал очень жалобно, и моя жена с циклопом вошли в комнату и стали спрашивать, не болит ли у меня что. Нет, это не боль, ответил я. Это только сон, но я поражен, до чего он правдоподобен. Не хочу о нем думать. Предпочитаю, всегда предпочитал, думать о приятном, о том, что было в моей жизни хорошего, и такого я могу вспомнить немало. Прежде всего хорошее здоровье. За все годы в Неаполе я почти ни разу не болел. Эпизодическое расстройство желудка, ничего больше. Мой почтенный доктор нередко отмечал, что у меня сильная конституция и крепкие нервы. Прекрасный человек, Цирилло. Я так любил слушать его рассказы о последних открытиях науки о живых существах. Мне нужно было заботиться лишь о том, чтобы сохранить данное природой здоровье, воздерживаться от излишеств в еде и питье, и особенно избегать острых блюд, от них густеют, делаются вязкими и вялыми телесные соки, и сужаются каналы, но которым эти соки циркулируют.