— Я тебя разлагаю, Робин? — спросила я, кокетливо надувая губки.
Робин был из тех, кто за словом в карман не лезет.
— Разлагаете меня, мадам? Хорошо бы! Да я и мечтать не смею о подобном счастье!
Хоть один друг у меня есть! И чем больше умножались мои заботы, тем больше он доказывал свою дружбу. Когда я возвращалась после заседания совета, наморщив от тревоги лоб (Шотландия, Франция, деньги, брак, наследование — мысли вертелись в голове ловящими свой хвост кошками), он ждал вместе с егерями, его светлое лицо и лучезарная улыбка манили к себе приветным маяком после долгих часов с их старыми серыми сиятельствами, после долгих часов раздумий, сомнений, компромиссов.
В то лето…
Вы меня осуждаете?
Выслушайте сперва, как все было, как легко, как сладостно…
Потом, если хотите, осуждайте.
«Охота, — убеждал Робин, — единственное противоядие от государственных забот, от долгих часов в жарко натопленных, дымных комнатах, от поздних бесед, когда глотаешь лишь перегретый воздух, ночные испарения и чад догоревших свечей». Так что у него всегда были наготове соколы и гончие, мишени для стрельбы из лука, новый жеребчик или кобыла для Ее Величества.
— Любите своих четвероногих подданных, мадам, — настаивал он, — ибо они все вас обожают и все служат вам верой и правдой!
И я постепенно узнавала тайный мир саврасок и каурок, сивок и буланок, коняшек и клячонок, как он их называл: только в моих конюшнях мы держали больше трех сотен лошадей, не считая боевых коней, курьерских скакунов, запряжных и вьючных лошадей, мулов и турнирных тяжеловесов.
— Едемте, Ваше Величество, — настаивал Робин, будто он — повелитель, а я — горничная. — Мои загонщики видели кабана в молодой роще и оленя с оленихами в дальнем лесу — отсюда скакать час!
— Кому час? — пытала я со смехом. — Нам или тем улиткам, которые плетутся сзади и воображают себя наездниками?
— Мадам, о ком я могу думать, как не о вас?
Когда я выходила с утомительной аудиенции, он был рядом. Когда я входила в присутствие, он был рядом. Когда я просыпалась утром, он был уже на ногах, его паж ожидал у моей двери с вопросом, как я почивала; вечером он не смыкал глаз, пока Парри или Кэт не присылали сообщить, что я отошла ко сну.
Он был не один. Все мои лорды, все послы и посланники, придворные и прислужники до последнего судомоя оказывали мне всевозможные знаки внимания. Как я наслаждалась! Я питалась их обожанием, потягивала его, как сладчайший напиток, и с каждым глотком все больше входила во вкус. Зачем отказываться от этого, становиться собственностью одного-единственного мужчины? Первые герцоги и графы Англии склоняли предо мною колена: наследственный граф-маршал, герцог Норфолк, мой престарелый обожатель Арундел, угрюмый Шрусбери, владетель северо-западных низин, — все боролись за право поцеловать мой мизинчик. Однако звенящий смех Робина, его бурлящее, как шербет, искрометное веселье затмевали все их потуги на галантное ухаживание.
— Лорд Роберт — искусный льстец, — услышала я как-то слова Сесила, сказанные посланнику Габсбургов в паре шагов от меня.
Я рассмеялась. Я понимала: он хотел, чтобы я услышала. Уловила ли я нотку горечи? При всей свой одаренности Сесил не был говоруном, не умел заставить слова скакать и резвиться, парить, взмывать и падать, щекотать ум, ухо, сердце смеющимся весельем, как умел Робин.
Нельзя сказать, что его легкий язык был по душе всем.
«Он слишком много говорит! — ворчал герцог Норфолк. — Его болтовня унижает ваше королевское достоинство, оскорбляет ваше королевское ухо!» Для новичка при дворе юноша был чересчур прямолинеен! Однако, глядя на его бледное, некрасивое лицо с глазами навыкате и оттопыренной, как у всех Норфолков, губой, я понимала его ревность. По крайней мере он говорил открыто, злобно шипя, за спиной же у Робина: «Захудалый дворянчик, выскочка, отродье предателей, плебей!»
Вот она, кровь Норфолков! При моем отце его дед ненавидел «выскочек» Сеймуров, занявших, как он считал, его место возле короля. Но где были Норфолки и Говарды, когда я так в них нуждалась? Поддерживали Марию! Робин — мой друг, верный в самые трудные времена! Он принадлежит мне, не Папе, не отцу, и, уж разумеется, не жене, он самый испытанный товарищ…
Скрипки заиграли вступление к медленной паване. Ритмично вздохнули деревянные духовые инструменты. В другом конце залы я видела Робина: он выступал, яркий, как фазан, в шелковом прорезном камзоле цвета опавших листьев на коричневой атласной подкладке, золотистое перо на коричневом бархатном берете нежно касалось жемчужной серьги в ухе. Он протискивался сквозь толчею придворных, чтобы испросить честь повести меня в танце.
Голос Сесила прозвучал, по обыкновению, тихо:
— Барон фон Брюмер, посланник Габсбургов, спрашивает, как означить положение лорда Роберта при вашем дворе в письмах к императору Фердинанду?
— Лорда Роберта? — Я смотрела, как Робин приближается ко мне своей упругой походкой, улыбаясь особой, только мне предназначенной улыбкой. — Скажите, что он — мой друг.
— Друг Вашего Величества?
Бесцветные глаза Сесила были пусты, почти прозрачны. Дурацкий вопрос! К чему он клонит?
— Разумеется, дражайший секретарь. Кем ему еще быть?
— Не знаю, мадам.
Я отвернулась. Впервые Сесил меня упрекнул, и я не понимала за что.
Разве он не видит наших отношений?
Мы с Робином вместе выросли, вместе пережили трудные годы, вместе пострадали при Марии. Он, как и я, в те ужасные времена и в том же ужасном месте спал в обнимку со смертью. На его глазах увели на казнь отца и брата, на его глазах умер, не вынеся страданий, старший брат Джон, скончалась от горя мать. И он потерял младшего брата, Генриха, последнего из сыновей гордого Нортемберленда, павшего при Сен-Квентине, в глупой войне, развязанной Марией против французов, куда тот отправился в надежде вернуть семейную честь.
Так стоит ли удивляться, что он так влюблен в жизнь, так упоен свободой, так исполнен решимости выжимать каждый день до последней капли, словно виноградину на языке, покуда косточки не взмолятся о пощаде? Теперь, когда наши муки остались позади и засияло солнце, он клялся: раз нельзя вытянуть порванную леску прошлого, забросим удочку в будущее. И раз нельзя остановить солнце, ускорим его движение!
Я холодно взглянула на Сесила, взяла загорелую твердую руку Робина и устремилась к музыке. Робин любит жизнь: жизнь кипит.
Однако в светлых глазах Сесила продолжал таиться невысказанный вопрос.
Если Робин любил жизнь, жизнь тогда любила всех нас.
«Amor gignit amora, nescit ordinum, omnibus idem», — сказал этот великий древнеримский льстец, поэт Вергилий: любовь порождает любовь, любовь не знает запретов, это едино для всех.