Не тратя больше ни одного взгляда на Георгину, Семпака оставила ее.
Георгина молча смотрела ей вслед.
* * *
Сад томился под небом из меловой пыли. Яркий послеполуденный свет впитывался в землю, и ранние сумерки вымывали краски из листьев и цветов.
Каждый удар сердца вышибал пот; воздух, который вдыхала Георгина, вязкой пленкой налипал на горло и легкие. Свинцовая тяжесть вселилась в ее конечностях; отзвук усталости от столь долгого путешествия, даже для такого молодого и сильного организма, в то время как душа была в смятении.
Она была рада покою на веранде, хотя уголки ее губ поднимались в улыбке, когда она слышала позади себя в доме голоса боев, столь похожие один на другой в своем мелодичном звучании. Хриплый голос Ах Тонга. Бас и громоподобный смех Аниша. Хихиканье Картики. Даже резкий приказной тон Семпаки на расстоянии имел оттенок чего-то родного, уютного, хотя Георгина всякий раз, слыша его, непроизвольно вбирала голову в плечи.
Сад тоже молчал – полублагоговейно, полувыжидательно; только море казалось беспокойным и лепетало что-то провидческое.
Сильный порыв ветра растрепал кроны пальм и растревожил листву высоких деревьев. Листья затрепетали под первыми каплями, и под грохот грома разверзлись небесные шлюзы.
Лесок ближе к берегу моря казался не тронутым рукой человека. Ее излюбленное место в детстве. Так же непроходимо заросший, как в то время, когда она видела его в последний раз; возможно, после нее туда ни разу не ступала ничья нога и павильон давно разрушился.
Павильон, где она в такой же ливень, как этот, обнаружила мальчика, раненого и ослабленного. Юный морской человек из племени зельки, которому она отдавала свое детское сердце, день ото дня все больше, и который разбил ей это маленькое, бездонное сердце, исчезнув однажды утром.
Его лицо, его голос она взяла тогда с собой за море и лелеяла в памяти как бесценное сокровище. Ее талисман во все те ночи, когда мучительная тоска по родине не давала ей заснуть; судьба, которую она придумывала ему в своих фантазиях, новая встреча с ним, которую она постоянно рисовала себе, ее путеводная звезда. До тех пор, пока воспоминание не обтрепалось об острые края реальности, а его облик не размылся до неузнаваемости.
И зачем ты только вернулась?
Молния ослепительно раскроила небо, последующий затем гром разорвал воздух ударом хлыста, от которого сотряслась веранда, в ушах у Георгины зазвенело. В траве собирались лужи, быстро превращаясь в пруды, каскады воды обрушивались с края кровли, и ручьи бурлили вдоль основания дома.
Вот затем я и вернулась.
Георгина запрокинула голову и глубоко вдохнула. Воздух, который стал легче, прозрачнее, чище, нес с собой привкус моря. Она купалась в разгуле стихии, в дикости молний, грома, дождя и ветра, которой ей так давно не хватало. И часть ее существа, замершая было на холодной чужбине, не признающей никакого чрезмерного буйства, снова начала оживать.
Ей в голову пришло малайское название родины. Танах аир.
Земля и вода.
Дождь ослабел; он непрерывно лился перламутровыми струями, а там, где тучи вдали разредились, стало проглядывать сияющее синее небо. Воздух был еще свежепромытый, но уже снова сгущался в зной, вышибающий пот. Под шорох дождя гремел отдаленный гром, и, почувствовав, что на веранде она не одна, Георгина повернула голову.
Рослый, при этом с широкой костью; опущенные плечи придавали ему сходство с плакучей ивой. Время еще глубже вытравило те борозды на его узком лице, что уже были раньше, добавило седины в темные волосы, но пощадило, как прежде, мохнатые брови.
– Георги?
Папа застряло у нее в горле; тем стремительнее она вскочила.
Неприкрытое удивление в его глазах, что маленькая девочка, переданная семь лет назад под опеку его зятя, вернулась как будто на другой же день юной женщиной, вспыхнуло и погасло. Его взгляд замкнулся, он казался смущенным, поигрывая цепочкой карманных часов на жилетке, сдвинутые брови выражали сознание вины, а возможно, и старой, никогда не утихающей боли.
Георгина как козочка побежала с опущенной головой к этому валу неприступности и бросилась на него, крепко вцепилась и дала волю детским слезам.
– Папа, – плакала она в его рубашку, пахнущую зеленым мылом, табаком, солнцем, сухим чайным листом и давно канувшим в прошлое детством. – Папа.
Какое-то время Гордон Финдли казался нерешительным – то ли защищался, то ли просто был беспомощным. Наконец его ладони легли дочери на спину и неумело ее погладили.
– Ну-ну, – сухо пробормотал он. – Ничего, все хорошо.
Не поднимая головы, Георгина кивнула. Да, теперь все было хорошо, она снова дома.
С долгим откашливанием отец взял ее за плечи и отодвинул от себя. Поднял руку, будто хотел погладить ее по волосам или по заплаканному лицу, но тут же снова опустил обе руки.
– Ты… – Кашель перебил его и заставил начать снова: – Ты наверняка еще захочешь переодеться. – Он помедлил, снова покрутил цепочку и кивнул Георгине, повернувшись уходить: – Мы ужинаем в шесть.
* * *
Скованность, такая же густая, как жара тропического вечера, наполняла столовую на верхнем этаже.
Пунка-валлах, тощий малайский мальчик, сидящий с остекленелым взглядом на корточках на полу, монотонными движениями раскачивал за веревку скрипучее опахало, подвешенное к потолку. Намек на шевеление воздуха заставлял вспыхивать свечи настольного подсвечника, но едва ли мог разогнать вязкую жару. Точно так же и Георгине не удавалось расслабить настроение за столом.
За разноцветными карри, которыми Аниш разжег фейерверк из сладкого, фруктового, острого, совсем огненного, соленого и кислого, она описывала свое путешествие по Средиземному морю и костоломную поездку от Александрии в Суэц, во время которой она видела пирамиды и сфинкса. Она рассказывала об Элизе и Уильяме Хэмблдон, совсем юной супружеской паре, с которой она подружилась за время поездки и которая из Сингапура ехала дальше в Гонконг, чтобы принести в Китай западную медицину, образование и христианскую веру. И подробно докладывала о тете Стелле, дяде Сайласе и их доме на улице Королевского Полумесяца; о концертах, музеях и садах, которые она посещала, и об экскурсиях на материк, которые совершала, и о своих кузенах Стю, Дикки и Ли и кузине Мэйси. Бегло набросанные эскизы, впопыхах и без глубины, лишь бы ни на мгновение не возникало неловкого молчания.
То и дело Георгине казалось, что она чувствует на себе взгляд отца. На его немного чужой дочери, которая сидела по правую руку от него, такая взрослая, лиф с короткими рукавами, пышная юбка, волосы расчесаны на пробор и аккуратно подколоты. Но всякий раз как она смотрела в его сторону, он утыкался в тарелку или в стакан. Один только Пол Бигелоу одобрительно кивал, время от времени задавал вопросы, отпускал замечание или улыбку, когда переводил взгляд с Гордона Финдли на его дочь и обратно.
– Тетя Стелла и дядя Сайлас передавали тебе сердечный привет, – горячо бросила Георгина отцу высоким, почти резким голосом. – Особенно тетя Стелла!
Гордон Финдли задумчиво покивал, глядя перед собой, сложил на тарелку свои приборы, угловатым, нерасторопным движением стянул салфетку с колен, отложил ее, встал.
– Надеюсь, ты извинишь меня… у меня еще работа. Доброй ночи. – Он сдержанно раскланялся на обе стороны: – Мистер Бигелоу. Увидимся завтра.
Пол Бигелоу приподнялся и обозначил поклон.
– Доброй ночи, сэр. До завтра.
Георгина прислушивалась к шагам отца, поспешно удалявшимся по коридору и стихшим на лестнице внизу. Остатки карри расплылись перед ее глазами, подступили слезы.
Цикады стрекотали нестерпимо громко; злорадный хор высмеивал ее тщетную надежду, что между ею и отцом за это время что-то сдвинулось, изменилось. И полусочувственное, полупрезрительное прицокивание, звучные жалобы из влажных глоток лягушек были как нескончаемое Вот тебе! Мы так и знали!