После полугодовой конспирации Владислав известил родителей о своем обручении. Роза немедленно приехала в Берлин. На вокзале сын встретил ее цветами. Невесты он с собой не взял, она должна была появиться в пансионате только на следующий день после обеда, когда путешественница отдохнет. С матерью Владик сразу же стал держаться как человек, который всем ей обязан и до конца жизни не сможет расплатиться за ее благодеяния. Роза вышла из вагона с головной болью и подняла на сына глаза, полные страдания и укора. Он почувствовал себя ответственным за мигрень, за толчею в вагоне, за уличный шум; дрожа от беспокойства и желания помочь, он усаживал мать в пролетку, затем, в пансионате, в кресло. Суетился, помогал раздеваться, одеться, придвигал фрукты, одеколон. Роза терла виски, а Владик, мертвея, возвращался в заколдованный мир своего детства, покинутый, как он думал, навсегда.
Под вечер Роза оправилась и велела везти ее в оперу. Давали «Мадам Баттерфляй». Как всегда, Роза восторженно отнеслась к зданию и его помещениям и крайне враждебно — к окружавшим ее людям. Сияя, оглядывала она мрамор и зеркала, плюш, лепные карнизы, своды… То и дело останавливала Владика, чтобы показать ему еще одну архитектурную деталь, еще одну прекрасную форму мертвой материи… И делала это с жестом хозяйки дома, которая гордится накопленным богатством. Ничего подобного она не ждала и была растрогана. Никогда сюда не приезжала, даже не обещала, что приедет. А тут для нее приготовлено столько сокровищ. Кто приготовил? Очевидно, Роза не верила, что творения человеческих рук создаются людьми. Очевидно, она считала людей не имеющим значения, бездушным инструментом высших сил, ибо не питала ни тени симпатии к существам, труд которых наполнял ее гордостью.
На нее поглядывали с любопытством; мужчин останавливал чужеродный тип красоты, женщин — манера одеваться. Гардеробщица, славная старуха, улыбнулась при виде матери с сыном; принимая у Владика пальто, она приветливо зачирикала, а вручая Розе номерок, похлопала ее по руке. Роза смерила бедную женщину уничтожающим взглядом, — та онемела от удивления. Когда Роза направилась к зеркалу, все должны были уступать ей дорогу, если кто-нибудь мешкал, она, — все с той же непонятной властностью королевы, которая везде у себя дома, — небрежно отодвигала наглеца. Послышалось раздраженное фырканье, какая-то седая дама начала было излагать свое мнение относительно хороших манер, но оборвала на полуслове и потрусила причесываться в другое место.
Только тогда, когда Роза сочла свои требования к комфорту полностью удовлетворенными и довела свой вид до совершенства, а Владик, раздобыв программу и бинокль, подал ей руку, когда, окруженные шелестом шелков, они уже шествовали по красной дорожке, — только тогда Роза начала расточать улыбки. Неизвестно кому, — так, в пространство, чрезвычайно любезные, все еще ослепительные. Однако они наталкивались на живые лица, возбуждали чувства: люди щурились, хватались за лорнеты и монокли, перешептывались или, наоборот, замолкали. Особенно оживились сидящие в креслах, когда Роза с Владиком пробирались к своим местам. Но едва это дошло до ее сознания, Роза помрачнела, — она чувствовала себя оскорбленной. Улыбка превратилась в гримасу, как бы отталкивая волну тепла, которую сама возбудила в толпе. Казалось, Роза не улавливает связи между своей улыбкой и вспышками любопытства среди незнакомых людей; ее сердило, что этот знак взаимопонимания между нею и некой могущественной силой, которая так гостеприимно возводит дворцы для чужеземок, могли посчитать знаком внимания к тому или иному человеку. Проходя, она намеренно задевала ногами колени сидящих, у кого-то вышибла из рук коробку шоколада и, даже не извинившись, села в кресло — усталая королева.
Ох, как же страдал при этом Владик! Как быстро и глубоко погружался он в бездонную тьму своего детства! Недавно познавший вкус доброты, к которой его приобщила Галина, восторженный приверженец согласия и мира, он с отчаянием ощущал так хорошо ему знакомую враждебную тень, тянувшуюся за матерью. Снова он попадает в круговорот недоразумений, которые вечно создает вокруг себя мать, снова он ее союзник, ее продолжатель, ее вещь. Владислав старался не глядеть по сторонам, боясь встретить взгляды возмущенной публики, у него вся кожа болела от волнения. Он заботливо наклонился над Розой, пытаясь отгородить ее от мира, спрятать, как прячут оружие, яд. В то же время его переполняла горячая жалость к этой вечно злобствующей женщине, он дрожал, ожидая в любую минуту расплаты или того, что мать сама не выдержит роли злой королевы и разрыдается… Пусть грянет музыка, молил он про себя, пусть перенесет зал в четвертое измерение, где все человеческие поступки приобретают иной смысл.
И вот уже зазвучали скрипки, альты и виолы, призванные выразить очарование приморского сада, нетерпение Пинкертона, покорность Баттерфляй, причудливые зигзаги судьбы. Как только потекли со сцены звуки этой итальянской Японии, Роза вздохнула и закрыла глаза. Владик мог посидеть спокойно. Слуга Горо начал свои шутовские штучки, баритон демонстрировал среди магнолий элегантность чиновника-денди, низким теплым голосом пропела свое любезное приветствие Сузуки. Щебет девушек, канцона моряка, а где-то далеко-далеко, за холмом, — звенящие ноты радостной мотыльковой надежды. Все шире разгоралась театральная заря любви, увенчанной смертью. Владик хорошо знал эту оперу и не любил ее трагического конца: ожидание грусти в финале сковывало его с первой же сцены. Когда влюбленный Пинкертон пел под звездами: «Ты моя… на всю жизнь!» — он неодобрительно покашливал и провожал патетические жесты тенора недоверчивым взглядом; во втором акте, когда Баттерфляй беседовала с консулом об американских птицах и розах, он угрюмо хмыкал, а в сцене с цветами досадливо отворачивался, чтобы не глядеть на восторженную японку и ее глупую служанку.
Соседка Розы всхлипывала и судорожно сжимала руки мужа, тот ее успокаивал. Роза зло прошипела: «Тсс!» — и добавила по-французски:
— Я требую тишины за свои деньги, я хочу слушать музыку!
Но в момент напряженного действия она бледнела, хватала сына за руку, со страхом в глазах шептала:
— Ну, что? Что? Ах, боже…
Затем откидывала голову на спинку кресла и замолкала с видом человека, посвященного в глубочайшую тайну; странно было смотреть на нее в эти минуты. Очнувшись, она обводила зал взглядом, говорившим: «Ну что вы знаете, несчастные?» Покачивалась, словно под незримым напором ветра, протягивала перед собой ладонь, сжимала ее, разжимала, то горячо поддакивала кому-то, то, наоборот, с горькой усмешкой отрицательно трясла головой, словом, была захвачена действом, недоступным остальной публике. Несколько раз она устремляла взгляд на сына, — как бы с другого берега реки, — торжествующий или полный отчаяния. Владик опускал глаза… Но когда Баттерфляй кристальным героическим «ля» прощалась со своим ребенком, а затем прошептала одними губами: «Иди, играй, играй…» — поведение Розы круто изменилось. Она выпрямилась, поправила жабо и волосы, подкрутила бинокль и язвительно рассмеялась. К величайшему стыду Владика, харакири героини мать приняла с зевком. Пинкертон взывал за сценой: «Баттерфляй, Баттерфляй», а Роза громко, точно у себя дома, говорила: