Рамирский, не ожидая дальнейшего развития речи, встал.
— Куда ж вы?… — крикнул испуганный хозяин, что его оставляют одного на жертву прищуривающемуся господину в очках.
— Если позволите, я буду ввечеру.
— Какая досада, что не удалось мне прочесть вам… Вот, как видите, всякой день приходят ко мне на суд с своими кропаньями, — тихо сказал в зале Звездов, провожая Рамирского. — Итак, до вечера.
Возвратившись в гостиницу, Рамирский не застал уже дома Дмитрицкого. Он приехал часу в восьмом.
— А! дома! Не забыл, что сегодня едем на литературный вечер. Да теперь еще рано: часов в десять, даже в одиннадцать.
— Помилуй, к чему ты сказал Звездову, будто я сочинитель?
— Что ж такое? Разве это компрометирует тебя?
— Хм! Нисколько не компрометирует, да для чего ж это?
— Как для чего? Для того чтоб на тебя смотрели как на литератора. Литераторы теперь в ходу. Ты думаешь, что в салонах трудно быть ученым, поэтом, писателем, критиком? Пустяки! Ты послушай, как я заговорю об индейской и еврейской поэзии. Приехать в салон не то, что приехать к Солону и смотреть дураком да удивляться греческой премудрости: салон — страна малознающих, плохознающих и ничего не знающих, но желающих казаться всезнающими. Взаимное надувание, взаимная снисходительность, вот и все, и квит с дубинкой. Например, я в глаза не видал Европы, но имею же об ней понятие, и довольно. Спрашивают меня: вы, верно, были в Неаполе? Я отвечаю с живым восторгом воспоминания: «В Неаполе? Ах, это очарование! море, Везувий, извергающий пламя — этого рассказать нельзя!» И нечего рассказывать, довольно, восхищение возбуждено, чего же еще больше?… Однако ж пора сбираться; одевайся, mon cher; впрочем, «запоздать» ничего не значит; неприлично «заранить».
К десяти часам туалет был кончен, и они отправились к. Звездову. У подъезда швейцар звякнул в колокольчик. Они вошли. Зала была озарена стенными светилами, но еще пустынна; ломберные столы, как жертвенники, на которых убивалось время, стояли уже наготове; повсюду в доме еще тишина, от которой можно вздрогнуть.
— Не рано ли?. — спросил Рамирский, — никого еще нет.
— Нет, в гостиной есть уже хоть безжизненные, но живые люди, voyez-vous?[272]
На диване и подле него на креслах сидело несколько дам, как на сеансах: каждая приняла положение, выгодное для портрета. С одной из них, как с почетным членом заседания, разговаривала хозяйка; но так чинно, тихо и безмолвно, что каялось, они смотрят друг другу в глаза за спором, кто первый моргнет.
Около стен, на креслах, сидело несколько мужчин, как будто пришпиленных каких-то насекомых в коллекции натуральной истории. Все были в белых и желтых перчатках, все держали обеими руками свою шляпу, чтоб не выпала из рук от задумчивости, и все до одного, без сомнения, были, как говорится, свои или что-то вроде таких, которым делают особенную честь приглашением. Можно было принять их и за подчиненных в гостях у строгого начальника. Можно было принять их даже за нанятых, чтоб наполнять пустоту около стен. Хозяин как будто остерегался дать им какое-нибудь значение своим вниманием. Он сидел подле столика с лампой и просматривал газету. Заметив пошедших гостей, он встал довольно важно, взял Рамирского ta руку и, обратясь к жене, проговорил:
— Ма femme![273] — Потом занялся разговором с магнатом.
Хозяйка взглянула на представленное ей новое лицо, без особенного значения в свете, качнула головой в знак приветствия, вытянула эластические губки в знак удовольствия и, снова придя в нормальное положение, обратилась к даме, сидящей на диване.
Рамирский, не зная, что с собой делать, опустился на кресла и заметил, что подле него сидит очень хорошенькое существо в задумчивом расположении духа. Матовое бледное личико, черненькие глазки заинтересовали его.
В старину сидеть подле незнакомой дамы и почтительно не нарушать взаимного молчания, хоть в продолжение целого века соседства бок с боком, считалось приличием, умом, образованностью и даже долгом. Теперь и времена и нравы переменились, теперь за молчание назовут истуканом.
Чтоб избежать этого названия, Рамирский обратился к соседке с мнением, что жизнь в Москве должна быть очень приятна.
— Напротив, очень скучна, монотонна, томительна! Какие здесь удовольствия? Никаких! Театр не стоит внимания, в собрание никто не ездит, балы — толкотня и больше ничего… Москва опустела! — отвечало многоречиво задумчивое существо, как будто в отмщение за долгое непривычное молчание.
— Если б Москва была приморский город, — начал Рамирский с целию проэкзаменовать незнакомку в отношении к сведениям о море. — Ах, боже мой! да что ж такое море? что бы оно придало Москве, кроме сырости. Я и Петербурга не люблю за то, что он на берегу моря.
«Конечно, моя милая!..» — подумал Рамирский, недослушав речи и встав с кресел, очень довольный, что должен был уступить место приехавшим дамам.
— Вы составите партию в преферанс? — сказал хозяин, подходя к нему.
— Извините, не играю, — отвечал Рамирский. Хозяин отошел от него, как от бесполезного человека. Между тем гостиная вдруг наполнилась потоком гостей.
У Звездова смесь под названием литературный вечер составилась довольно сложная, по рецепту отношений светских, служебных, родственных, обязательных и, наконец, литературных. Некогда он пописывал стихи; но, вступив на службу и женившись, оставил было эту глупость, играл по вечерам в карты и был спокоен, счастлив; игорные его вечера были очень умны, собирались всё люди одного направления и одного верования, что карты спасительная вещь от треволнений мира сего. Но едва демон славолюбия посягнул на душу Звездова, едва вошли в моду литературные вечера — он тотчас же присел, написал стихи и назначил у себя день для литературных вечеров. Для этого надобно было знакомиться с писателями, поэтами, учеными, словом, с людьми не светскими, и выставить их напоказ светским людям. Для производителей необходимы были потребители. Но если уж принять и в одежде тела и в одежде духа иностранный покрой, то хоть подпиши над своей мастерской: «Федулов из иностранцев», каждый подражатель-потребитель не пойдет к подражателю-производителю. Это просто и понятно.
Рамирский отретировался к сторонке и всматривался на почтенных, пожилых, важных, осанистых и декорированных особ, за которыми ухаживал хозяин. Все они, не обращая внимания на отстой дам с одной стороны, и на отстой худощавых, бледных, испитых и юных лиц с другой стороны, усаживались за ломберные столы и таким образом составили что-то вроде гнезда в уксусе.