Могу я просить вас напомнить г. Гальяру, чтоб он сообщил мне о состоянии вашего здоровья, когда вы, дорогая маркиза, не в состоянии будете писать?
Люсьен Гальяр — Дельфине
Фроберг, 20 ноября
Высокоуважаемая госпожа маркиза! Ваша милость простит мне этот необычный шаг. Мне ничего не остается другого, так как вход в вашу комнату для меня недоступен.
До вступления госпожи маркизы во Фроберг никто в этом доме не обращался со мной как с человеком. Поэтому все чувства, жившие во мне, сосредоточились в одном — в ненависти. Доброта же вашей милости и выказанное мне участие впервые заставили меня заметить, что и у меня, как и у других, не горбатых, людей, есть также сердце в груди.
Достаточно уже тяжело то, что я должен видеть живым человека, причиняющего вам столько горя и страдания! Но что этот человек не стесняется унижать вас в собственном доме — скажу прямо: обманывать, — этого я уже не могу вынести!
Мадам Помиль, кормилица, взятая к вашему ребенку, — возлюбленная господина маркиза, ее дочь — его дочь. В доказательство прилагаю письмо, похищенное мной из ее ящика.
Маркиз Монжуа — Дельфине
Фроберг, 22 ноября 1774 г.
Моя милая! Вы запрещаете мне вход в вашу комнату, и только для того, чтобы избежать еще большего скандала, который сделал наши разногласия достоянием всех наших подчиненных, я покоряюсь, на первый раз, вашему решению. Полагаю также, что, действительно, лучше избегать таких словесных пререканий, какие произошли вчера, пока вы не выздоровеете окончательно. И только вследствие опасения, что вы, в своем раздражении, могли не расслышать всего, сказанного мной, я хочу попытаться письменно объясниться с вами, причем я особенно настаиваю на том, что ни вчера, ни сегодня я не чувствую себя в положении виновного перед вами.
Повторяю: мадам Помиль не моя возлюбленная, и ваше знание моего вкуса должно было бы убедить вас в этом, без моих уверений. Я не очень добродетелен, но зато слишком эстетичен для того, чтобы позволить себе такую нелепость и ввести любовницу в свой собственный дом. Наглое письмо моего рейткнехта, которое сунули вам в руки, ничего иного не доказывает, кроме того, что на охоте в лесах Зульца я провел одну ночь у женщины. И этого бы не случилось, если бы вы, моя дорогая, не показали мне себя с самой нелюбезной стороны.
Мой ли ребенок дочка Помиль — этого я знать не могу. Но я считаю простым долгом благопристойности, даже на основании одной только возможности этого, оказать матери этого ребенка необходимую поддержку.
Что касается ее выбора как кормилицы моего сына, то как вам известно, она сама предложила себя, и наш врач нашел ее наиболее подходящей из всех кандидаток. Так как здоровье моего сына должно стоять на первом плане теперь, то, не взирая на необходимость обращать некоторое внимание на толки людей, я все же не хочу, чтобы тут произошла какая-либо перемена. Я позабочусь о том, чтобы дом мадам Помиль находился в таком состоянии, которое вполне отвечает требованиям ранга ее питомца. Она, таким образом, не будет попадаться вам на глаза, а через несколько месяцев, когда ваш гнев уляжется, вы будете вспоминать об этом деле со смехом.
Теперь о письме, которое вы велели мне передать. Вы требуете, ни более ни менее, как разрыва нашего брака, и свое желание подкрепляете изобилием таких громких слов, как: правдивость, самоуважение, личная свобода. Вы, в самом деле, ребенок, иначе вы должны были бы знать, что не уцелело бы вообще ни одного брака, если бы каждый раз последствием такой «неверности» был бы развод. И вы бы сказали себе также, что маркиза Монжуа не должна делать себя предметом всеобщих насмешек.
Я боюсь, после всего происшедшего, что вам, моя дорогая, еще многому надо поучиться, раньше чем я решусь отправиться с вами в Версаль. Поэтому я отдал приказание приготовить нам дворец в Страсбурге, много уже лет стоящий пустым, так как я хочу сначала представить вас тамошнему обществу.
Еще одно: этот негодяй Люсьен Гальяр, так позорно отплативший мне и моей матери за все наши благодеяния, уволен мною, и я рассчитываю на благородство ваших чувств: что вы достойным образом отклоните всякую попытку этого человека вступить с вами в сношения.
Принц Луи Роган — Дельфине
Страсбург, 21 февраля 1775 г.
Красавица! Мои приближенные полагают, на основании моего дурного расположения духа, что возникли серьезные политические осложнения. Но они — такие немцы — так безгранично проникнуты немецким духом, что не могут понять необъятности моего страдания, вызванного тем, что я должен отказаться от вашего приглашения. Точно так же они не в состоянии даже представить себе, какое действие должно было оказать на меня ваше появление в Страсбурге. Со времени открытия отеля Монжуа это место изгнания превратилось в остров блаженных!
Мой парижский курьер привез маленькие паштеты, которые я обещал вам для вашего ужина. Зависть к счастливцам, которые будут вашими гостями, так велика, что я почти готов был бы отравить их. Что еще привез мой курьер — письма и газеты; это едва ли заслуживает внимания. Но я готов изложить вам все в газетном стиле нашей новейшей литературы, а ваш ум подскажет вам, как надо украсить эти парижские новости, чтобы поднести их вашим гостям.
По знамениям на небе Франции наши мудрые астрологи предсказывают приближение сильной грозы. Так, например, малютка Люси из Водевиля с особенным ударением произнесла в одной комедии два следующих стиха: «Бывают мудрецы двадцати лет и повесы шестидесяти!» — и за оскорбление величества была посажена в тюрьму на двадцать дней. Предлагаю вашей проницательности угадать: оскорбила ли она этим мертвого или живого короля?
Затем, в новейшей трагедии Вольтера фраза: «Обломки трона погребают под собою его подданных» вызвала бурные аплодисменты, причем энтузиазм партера был вызван «обломками трона», а восторги лож — «раздавленными подданными».
Далее: Мальзерб торжественно вступил в академию — «тот самый, который содействовал появлению энциклопедии», — пишет мой корреспондент, сопровождая эту фразу тремя испуганными восклицательными знаками. Но он еще недостаточно стар и потому не знает, что только мертвые попадают в число «бессмертных».
В заключение еще следующее: маркиз Мирабо, подобно Платону, открыто присоединился к новому Сократу — д-ру Кэнэ, в котором он видит избавителя от всех наших зол. Это, по моему мнению, единственное событие, могущее заставить немного призадуматься. Не ради г. Кэнэ, которому в будуаре маркизы Помпадур пришла в голову достославная мысль: променять шпагу на навозные вилы, а веер — на молочную кадку, и который теперь сделался святым для экономистов, а ради личности его последователя. Потерпевшие крушение аристократы, начинающие интересоваться вопросом о народном счастье, опасны уже потому, что возбуждающий яд недовольства сильнее разжигает кровь тех, кто все потерял, чем кровь голодающих бедняков, которые ничего не имеют, и разинутый рот которых, готовый закричать, можно снова закрыть куском хлеба.