– Отпусти ее на свободу! – предложил Феоктин. – Я поручусь за нее головой, имуществом. Назначь только сумму!
– Я уже сказал, – произнес Перегринус, выведенный из себя. – Не может быть и речи о поручительстве в преступлениях против божества императора. Ты это сам знаешь… Уведите ее!
– Ты плохой судья! – воскликнул Сефисодор. – Клеофон прав.
– Да, он никуда не годится, – подхватил Феоктин. – Довольно ему судить!
Взбежав по лестнице, он схватил Перегринуса за плечи и ударом кулака сбросил его вниз. Правитель покатился по ступенькам.
Так дискредитировали себя римские чиновники в стране, где говорили на эллинском языке. В Александрии в это же время и при подобной же обстановке некий Эдезий, из хорошей семьи и притом весьма сдержанного нрава, схватил за горло правителя, дал ему две пощечины и, свалив на землю, стал бить его ногой в живот. И точно так же, как в Александрии, в Коринфе в течение дня вспыхнул второй мятеж. Безоружные люди избивали друг друга кулаками и палками. Несколько христиан воспользовались случаем, чтобы скрыться. Полиции удалось задержать епископа Онисима только у самых Кенхрейских ворот. И то его узнали не сразу, думая, что арестовали другого.
Феоктин первый погиб в этой свалке, не имея поддержки на своей стороне. За свою выходку по отношению к правителю он подлежал высшей мере наказания. Что же касается христиан, то они предоставили его самому себе: он был им чужой.
Как во все времена, когда вспыхивают беспорядки, а не народные восстания, стража одна явилась организованной и дисциплинированной силой. Она одна имела перед собой намеченную цель. А в данном случае дело было очень несложное. В то время, как одна часть германской когорты окружила правителя, чтобы охранять его на пути во дворец, другая, под начальством нескольких бравых центурионов, расправлялась с мятежниками, не жалея крови, которую пришлось для этого пролить.
Веллеий Виктор, стоя на ступеньках Героона, распоряжался ими и отлично видел, как один из германцев замахнулся мечом на лежащего Феоктина. Но преступление Феоктина было несомненно, а кроме того, Веллеий не питал к нему особой симпатии. И он предоставил Феоктина его судьбе.
Миррина не видела гибели своего возлюбленного. Как только кончился суд, она вместе с Евтихией и христианами, не успевшими скрыться, была уведена обратно в тюрьму.
* * *
Евтихии предстояло быть выставленной на поругание в лупанаре не ранее девяти часов. Клеофон, выгнанный утром с агоры, скитался по городу, не находя себе места после нанесенного ему оскорбления. Он не сомневался, что в этом деле правда была на его стороне и что миром управляли сущие идиоты, которые во что бы то ни стало хотели вмешиваться в то, что их вовсе не касалось.
День уже клонился к вечеру, когда он почувствовал голод. Он зашел в одну вонючую таверну в гавани, в которую иногда заглядывал. Он вспомнил, что встречал здесь матросов с архипелага, хозарских силачей с плоскими лицами, широкоплечих, силой которых он восхищался; встречал он здесь также, любуясь их мужественной красотой, солдат и центурионов в кирасах из бронзовой чешуи с восхитительным, по его мнению, запахом кожаных набедренников, дубленых в Скифии при помощи смеси из лошадиного навоза и золы терпентинового дерева.
В таверне было почти пусто. Вопреки своему обычному воздержанию, он потребовал вина. Ему подали крутых яиц, морского угря в шафранном соусе, нарезанного кусками, и оливки.
Неподалеку от него, за простым столом сидел человек уже преклонного возраста, косматый, с приплюснутым, как у фавна, носом и писал тростниковым стилем на старинных восковых дощечках. Без всяких вступлений этот человек обернулся к нему и сказал:
– Кажется, сегодня во время суда над христианами произошли беспорядки?
– Уж не христианин ли ты? – спросил его Клеофор.
Человек, похожий на сатира, добродушно засмеялся:
– Теперь не время задавать такие вопросы. Можно подумать, что ты служишь в страже. А ведь ты не стражник! Я знаю тебя хорошо, несмотря на то, что ты меня не знаешь. Обычно ты приходишь сюда с другой целью и в другое время.
– А что ты делаешь здесь?
– То, что делал сейчас, когда ты вошел: я пишу. Пишу для себя и для других… Я в одно и то же время поэт и писец… Хочешь взглянуть?
Клеофон прочел:
«Накануне майских календ происходили страсти двенадцати наших сограждан. Среди них были Мариан и Зенон, дьяконы, и еще Еврикл, который жил вблизи бань Еланы. Божьи святые, восприемлющие их, мы знаем только эти имена. Помяните других!»
– Значит, ты все-таки христианин?
– Нет… Я поэт и писец, как я тебе уже сказал. Пишу одинаково правильно как по-латыни, так и по-гречески. Христиане питают ко мне доверие. Они подобрали тела тех, кого правитель казнил сегодня утром, и поручили мне составить надпись, которая будет вырезана на могиле…
Клеофон понял, в чем дело: из двенадцати мучеников имена девяти остались неизвестными. Двое были дьяконы, а Еврикл – человек всем известный – землевладелец. Но те девять? Какие-нибудь несчастные бедняки, и ни у кого не было времени, чтобы навести о них справки! Так как обстоятельства заставили христиан как можно скорее скрыть останки казненных, то из них сделали анонимных мучеников. Итак: божьи святые, помяните их!
Клеофон умилился.
– Как это прекрасно! – произнес он.
Эта надпись произвела на него впечатление простоты и в то же время величия. Человек с лицом фавна сказал:
– Я тут ни при чем. Они сказали мне, что следует писать. Они боятся наделать ошибок. Но это действительно красиво… Красота будет существовать на земле вечно, понимаешь!
И он продекламировал стихи из одной греческой эпиграммы:
Каллиргоя приносит в жертву Диане
локон своих волос;
Венере – голубку; Гере – пояс.
Потому что она честно провела свою молодость;
Потому что она получила в мужья того,
кого хотела;
И потому что у нее от него
двое прекрасных мальчиков, которые живы!
– Придет время, и христиане вернутся к этому, – продолжал он. – Они скажут то же самое, но другими словами и на другом языке. Конечно, люди могут создать известного рода красоту путем самоотречения, самопожертвования, даже путем страшной смерти. Но для того, чтобы красота была полная, нужны чувства и чувственность; нужна любовь к жизни, которая божественна; нужно все то, что дается смертному с того момента, когда он появляется на свет: все, что он видит, любит, чем наслаждается его тело и все органы этого тела…
– Ты думаешь? – спросил Клеофон.
– Я в этом убежден.
– А тебе не кажется, что красота может быть страшной, когда чувственные наслаждения соединены со страданием, даже с самой смертью? Когда, словно в насмешку, чей-то голос говорит им: «Вас нет!?»