Я вцепилась в Хаттона.
— Скажите, кто-нибудь знает этого человека?
Все уставились ему вслед, но ответил лишь юный Сесил:
— Это ирландский джентльмен, недавно прибыл ко двору. Зовут, кажется, Барнуэлл.
Ирландец — и католик?
Дэвисон исчез раньше, чем Уолсингем кивком приказал: «Следи за ним!» В приступе мучительного ужаса я оглядела кучку своих приближенных; Берли и Хаттон, осанистые в длинных мантиях, бедный недомерок — молодой Роберт Сесил, Уолсингем, вооруженный лишь связками бумаг, а за моей спиной — одни женщины, Парри и Радклифф, Анна Уорвик и Елена Нортгемптон.
— Хорошо же меня защищают! — вскричала я с дрожью в голосе. — Ни одного мужчины с мечом поблизости!
Где Рели?
Где Робин?
Но все мы знали, что пуля убийцы, яд и кинжальное острие проникают сквозь ограду из мечей. И в этой тоске мне предстояло прожить немалый срок, срок, нужный Уолсингему, чтобы распутать следы, ведущие вспять, к Марии.
— Ее место в Тауэре! — объявил Берли.
— Нет! — Я снова разрыдалась. Как мне забыть собственное заключение в этом страшном месте, вид эшафота, запах крови от досок, посыпанных толстым слоем соломы?
— Тогда где. Ваше Величество?
— В каком-нибудь пустом поместье — подальше от Лондона!
Берли задумался:
— Подойдет ли дом молодого графа Эссекса, что сейчас с лордом Лестером в Нидерландах?
— Пусть будет так.
Мой юный лорд, конечно, протестовал, слал возмущенные письма из-под Зютфена, который осаждали тогда английские войска, — но в те далекие дни я могла с ним управиться…
А тем временем Уолсингем схватил Бабингтона, отца Баллара и, да, действительно, ирландского дворянина Барнуэлла (тот оказался одним из них) и остальную «шестерку» — она выросла до двенадцати, нет, двадцати и более человек. Все были казнены за измену, но прежде они словесно или письменно обвинили Марию.
Ее судили в Фотерингее. Я проследила, чтобы все было на высоте. Однажды свежим октябрьским утром Берли тяжело взгромоздился на смирную лошадку и в сопровождении Уолсингема тронулся по Большой Северной дороге.
Тридцать четыре дворянина заседали в комиссии, в том числе даже старые паписты вроде Шрусбери. Уолсингем оставил мне в помощь верного Дэвисона, и первое, что я ему поручила, — написать Берли и Уолсингему, как мне недостает моего Духа и моего Мавра, а затем написать Робину, что его мне не хватает еще больше.
Однако ответ из Нидерландов поверг меня в печаль, более горькую, чем даже горесть разлуки.
«Поплачьте со мною. Ваше Величество, сестра моя понесла тяжелую утрату, лишилась единственного сына…»
Погиб Сидни, молодой Филипп Сидни, бедный неудачник! А его бедная женушка, некрасивая дочь Уолсингема, бездетна — нет у нее даже сыночка от его плоти, опоры вдовства…
Погиб геройски…
Бумага скользнула из рук на пол, в глазах потемнело, но в голове по-прежнему звучало рыдающее:
«…в битве под Зютфеном. В сражении с войсками испанского короля был смертельно ранен в верхнюю часть бедра. Сам, горя в лихорадке, он, когда ему принесли воды, чтобы облегчить муки, велел отдать воду лежащему рядом простому солдату, видя, что тот нуждается в ней больше».
— Ваше Величество, гонец из Фотерингея…
О, мадам, извините мое вторжение… позвать ваших женщин?
— Нет, нет, Дэвисон, минутку, я приду в себя. Сообщите новости, я возьму себя в руки.
Моргая от возмущения, Дэвисон протянул мне депешу:
— Лорд Берли пишет, что королева Шотландская не отвечает на обвинения. Она-де не может быть виновной или невиновной, она самовластная королева, чужая на этой земле, и подсудна только Богу!
— А-ах!
Я взвыла и вырвала у него пергамент:
— Вздумала с нами в игры играть! Перо мне!
Дрожа от ярости, я села за стол, дернула к себе подсвечник, плеснула на руку горячим воском. Перо плевалось чернилами, как змеиным ядом, выплескивая на пергамент мой гнев.
«Вы всячески злоумышляли против меня и моего королевства. Измены сии будут доказаны, а ныне обнародованы. Я желаю, чтобы Вы отвечали дворянам и пэрам моего королевства, как мне самой.
Будьте честны и откровенны и тем скорее обретете мое благоволение. Елизавета, королева».
— Ха! Вот!
Почти задыхаясь, я швырнула пергамент в непокрытую голову Дэвисона.
— Прикажите доставить ее на скамью подсудимых, — прохрипела я, — даже если придется волочь верблюдами! Присмотрите за этим!
— Будет исполнено. Ваше Величество! — Он поклонился и бросился вон.
Само собой, поток протестов хлынул со всего света — посольства Франции, Испании, Священной Римской Империи завалили нас гневными упреками. Спокойней всех оказалась Шотландия — двадцатилетний король Яков узрел наконец возможность и вправду стать королем, даже больше — моим наследником. Чисто по-обязанности, отнюдь не как сын, молил он сохранить Марии жизнь. Многие возмутились, а по мне, мой крестник, каким бы он ни был, хоть не лицемерил. Всем я отвечала одинаково: «Это должно свершиться…»
И это свершилось, торжественно, как и подобает; открытый суд предъявил ей обвинение:
«По делу сэра Энтони Бабингтона — более того, как вы есть глава и пагубнейший источник всех замыслов против нашей законной государыни королевы Елизаветы, вы ныне обвиняетесь в гнуснейшем предательстве, будучи по рождению шотландкой, по воспитанию — француженкой, а по вере — истинным порождением Испании, а потому — дщерью раздора и сестрой блудницы Вавилонской, Римского Папы…»
— Золотые слова! — восклицала я перед Дэвисоном. — Пусть-ка ответит!
Теперь все шесть ее «джентльменов» были в наших руках, в том числе ирландский предатель Барнуэлл, и мы знали все.
Но она не лезла в карман за ответом — или за наглой ложью.
— Я не знаю Бабингтона! — бросает она.
Суду предъявляется ее собственное письмо.
— Я этого не писала! — звучит новое лжесвидетельство.
Два ее секретаря, даже не под пытками, клянутся на Библии, что писала.
— Они лгут! — твердит она вновь и вновь. — Слово королевы!
Ее слово?
Моя задница — вот что такое ее слово!
Хотя нет, в моей заднице куда больше правды!
К тому времени, когда перед судом предстали Бабингтон, иезуит отец Баллар и другие «джентльмены» — заговорщики, я была вне себя от бешенства.
— Пусть получают полной мерой и по всей строгости! — визжала я.
Во время казни Бабингтон продолжал шептать: «Раrсе, parce, Domine» — «Помилуй, помилуй, Господи, » — когда палач уже вырезал и вынул из груди сердце. И это я, помнящая сожжения при Марии, распорядилась устроить подобное зверство?! Задыхаясь от слез и тошноты, я отправила новый приказ: «Остальных повесить до полного удушения, лишь затем холостить и потрошить!»