Но в силу одной из странных особенностей нашего сознания, которое угасает, когда мы хотели бы его сохранить, и упорно не желает нас покинуть, когда мы рады бы от него избавиться, — чем больше Орас пил, тем трезвее, казалось, становился. У него разболелась голова, отяжелели веки, заплетался язык, но никогда его мысль не работала с такой ясностью. Однако нужно было плести вздор, и он плел вздор. Позже, когда я своими расспросами припер его к стенке, он мне сам во всем признался. Он разыграл опьянение, не будучи пьяным, и, притворившись, что ничего не соображает, прекрасно сообразил, какие неоспоримые доказательства истины следует привести. Он это делал даже со злорадством, негодуя на коварное создание, желавшее опозорить его, и наконец изведал мрачное наслаждение мести, видя, как слушатели аплодируют каждому его признанию и отмечают их, как бы намереваясь разоблачить его хитроумного врага — виконтессу.
Но вдруг хозяин дома, поднявшись, чтобы проститься с уходящими гостями, произнес с холодным презрением следующие грубые слова: «Ступайте спать, Орас; хотя вы охмелели не больше моего, вы ведете себя как пьяный…»
Последнего слова Орас не слышал, и я остерегусь повторить его. Ораса словно громом поразило; ноги его подкосились, язык не повиновался. Его усадили в карету и скорее выбросили, чем высадили у дверей Луи де Мерана, где Орас нашел временное пристанище после того, как съехал со своей квартиры. Что он пережил, оставшись один, способен понять лишь тот, кто сам может упрекнуть себя в подобном презренном поступке. Он не в силах был дотащиться до кровати и, жестоко страдая, провел остаток ночи в кресле, пытаясь осознать весь ужас своего положения. Муки Ораса еще усилились оттого, что его сознание совершенно прояснилось и он не обманывался более, — он знал, что отныне вызвал осуждение, недоверие и презрение в людях, которых он хотел поразить и обмануть, и что, при всем превосходстве ума, сам попался в расставленную ему ловушку. Теперь он понял, какому его подвергли испытанию и как он должен был себя вести, чтобы выйти из него с честью. Если бы он достойно и мужественно встретил все обвинения Леони, продолжая хранить в тайне ее минутную слабость, и пренебрег бы подозрениями вместо того, чтобы отвести их от себя, прибегнув к гнусной мести, то, хотя его судьи были не слишком сведущи и не отличались чрезмерной щепетильностью в такого рода вопросах, у них нашлось бы достаточно терпимости, чтобы все простить. Порицая его тщеславие, они все же оценили бы его благородство и доброту. Эти легкомысленные молодые люди, которые во многих отношениях были ничуть не лучше его, все же получили в свете какое-то подобие рыцарского воспитания, и оно внушило бы им известное великодушие, если бы Орас первый подал пример. Не сумев подняться на эту высоту, он пал ниже, чем того заслуживал.
Сомнений больше не оставалось. В карете четверо или пятеро участников ужина, притворившись, будто поверили, что Орас спит, — так же как он притворился спящим, — намеренно обменивались вслух весьма нелестными и ироническими замечаниями на его счет. А он вынужден был молчать, ибо вынужден был делать вид, что ничего не слышит. Ему хотелось закричать, страшные судороги пробегали по его телу, но впервые в жизни он не поддался нервному припадку и нашел в себе силы сдержаться, ибо видел, что ему не поверят и только поднимут его на смех. Поистине, это была слишком суровая кара для молодого человека, повинного лишь в тщеславии, ветрености и недомыслии.
Было уже за полдень, когда в комнату вошел Луи де Меран — с таким суровым видом, что Орас, не вынеся столь непривычного обращения, закрыл лицо руками, чтобы скрыть слезы. Луи, обезоруженный его горем, пододвинул стул, сел рядом с ним и, ласково взяв его за руки, заговорил, проявив при этом больше ума и возвышенных чувств, чем можно было от него ожидать. Это был довольно невежественный молодой человек, избалованный с детства, но по натуре добрый, — отзывчивое сердце, когда нужно, пробуждает ум.
— Орас, — сказал он, — я знаю, что произошло ночью за ужином, на котором я не хотел присутствовать, чтобы не быть свидетелем вашего унижения. Я бы не утерпел, вступился бы за вас и только бы нажил неприятности со стороны людей, которых вынужден предпочитать вам и в силу давней дружбы, и оказанных взаимных услуг. Я сделал все, чтобы помешать вам пойти вчера в театр; вы не пожелали понять мои намеки. Кончилось тем, что вы разоткровенничались и тем самым еще ухудшили свое положение. Вы, несомненно, во многом виноваты, но, по совести сказать, ошибки ваши кажутся мне простительными; однако вы не найдете ни малейшего к вам снисхождения в холодном, высокомерном свете, куда вы захотели проникнуть с такой самонадеянностью, предварительно не изучив его. У вас есть непримиримый враг, и вы вправе отвечать ему обидой на обиду, оскорблением на оскорбление. Это коварная женщина, и я на собственном горьком опыте убедился, как необходимо ее остерегаться. Но она имеет положение в свете, а вы нет. Насмешники будут за вас, люди влиятельные — за нее. Она изгонит вас отовсюду, так же как изгнала от госпожи де ***. Послушайтесь меня, оставьте Париж, отправляйтесь путешествовать, удалитесь, пусть о вас забудут. А если вы непременно хотите вернуться в то общество, которое — разумеется, весьма произвольно — называют хорошим, появитесь не раньше, чем добьетесь обеспеченного существования и литературной известности. Проступок ваш серьезен: вы хотели обмануть нас. К чему? Никто из нас не стал бы вас попрекать бедностью и незнатным происхождением. С вашим умом и способностями вы рано или поздно были бы приняты в нашем обществе; может быть, это было бы не так скоро, зато более надежно. Вы же, не завоевав твердого положения, захотели сразу насладиться богатством и почетом, между тем как приобрести их вы могли бы только своим трудом и достойным, скромным поведением. Если б я знал, что вам не двадцать пять лет, а только двадцать, я больше опекал бы вас. Если бы я знал, что вы сын мелкого провинциального чиновника, а не внук парламентского советника, я отговорил бы вас от этой детской затеи и не позволил бы вам переделывать свою фамилию на дворянский лад. Если бы я знал, что у вас нет состояния, я не толкнул бы вас на такой образ жизни, которым вы можете опозорить свое доброе имя. Ошибка сделана. Предоставьте времени, унимающему злословие, и моей дружбе к вам, которая остается неизменной, ее загладить. Вы талантливы, образованны. Если вы будете действовать разумно, вы когда-нибудь достигнете столь же высокого положения, как те блестящие особы, которые поразили вас своими непринужденными манерами, — и тогда, возможно, вы взглянете на них с сожалением. Обещайте мне, что уедете и не совершите никаких сумасбродств, пытаясь отомстить за возведенные на вас обвинения. Будь у вас даже дюжина дуэлей, вы не докажете, что говорили правду, и только придадите этому происшествию ненужную огласку. Для путешествия вам потребуются деньги; вот они. Этого, конечно, не хватит, чтобы жить за границей на широкую ногу, как сыну состоятельных родителей, но вполне достаточно, чтобы скромно ждать результатов своего труда. Вернете, когда сможете. И пусть это вас не беспокоит. Я богат, и поверьте, что никогда еще с большим удовольствием не ссужал вас деньгами.