Вот наконец и его дом, очень высокий, как это принято у басков, со старым балконом под узкими окнами, из которых струится в ночь свет лампы. У входа звук его легких шагов был приглушен толстым слоем опавших листьев, осыпавшихся с аккуратно подстриженных чинар, которые, по местному обычаю, образуют перед каждым жилищем что-то вроде атриума.[2]
Она еще издали узнала шаги своего сына, эта суровая Франкита, бледная и непреклонная в своих черных одеждах, та, что некогда полюбила чужестранца и покинула ради него родные края, а затем, предчувствуя измену, нашла в себе силы вернуться в деревню и поселиться в одиночестве в обветшалом доме своих покойных родителей. Остаться там, в большом городе, и влачить жизнь докучной попрошайки… нет, лучше все бросить, уехать, и пусть ее Рамунчо, которого она еще недавно наряжала в шелка и кружево, станет простым баскским крестьянином.
С тех пор прошло пятнадцать лет, пятнадцать лет, как она такой же темной осенней ночью тайком вернулась в свой дом. В первое время, опасаясь насмешек прежних подруг, она избегала их общества и никуда не ходила, кроме церкви, молчаливая, высокомерная, закутанная в черную мантилью.[3] Потом, когда пересуды понемногу затихли, она стала жить как прежде. Ее поведение было настолько безупречно, что в конце концов ей простили ее грех.
Франкита радостно вышла навстречу сыну и нежно его поцеловала. Оба они от природы были молчаливы и замкнуты и никогда не говорили друг другу лишних слов.
Рамунчо сел на свое обычное место, а она молча поставила перед ним тарелки с похлебкой и дымящимся вторым блюдом. Комната была тщательно выбелена известью, а в большом камине, украшенном вырезанной фестонами[4] ситцевой занавеской, весело пылал огонь. На стенах были аккуратно развешаны фотографии в рамках: первое причастие Рамунчо, лики различных святых с надписями на баскском языке; Божья Матерь Пилар, заступница страждущих, четки, освященные буксовые веточки. На полках с ажурными занавесками из розовой бумаги с изображениями щелкающих кастаньетами[5] танцоров или сцен из жизни тореадоров сверкали выстроившиеся в ряд кастрюли. От этих чистеньких стен, от этого яркого и радостного огня в камине веяло домашним теплом и уютом, а при мысли о сырой и промозглой ночи, о непроглядной черноте долин, гор и лесов душу охватывало блаженное спокойствие.
Франкита, как обычно, не отводила глаз от лица сына. Она видела, что он становится все красивее, а пробивающиеся над свежими губами усы придают его чертам выражение решительности и силы.
Рамунчо закончил ужин; с аппетитом молодого горца он съел несколько кусков хлеба, выпил два стакана сидра и, встав из-за стола, сказал:
– Я пойду посплю, у нас сегодня ночью будет работа.
– Хорошо, – сказала мать. – А когда тебя разбудить?
– В час ночи, как только скроется луна. Мне посвистят под окном.
– А что это?
– Тюки шелка и бархата.
– Кто с тобой идет?
– Все те же, Аррошкоа, Флорентино и братья Ирагола. Как и в прошлый раз, все устраивает Ичуа, я с ним договорился. Спокойной ночи, мама! Не беспокойся, это ненадолго. Я вернусь к заутрене…
И тогда Франкита с какой-то детской доверчивостью, так непохожей на ее обычную сдержанность, опустила голову на крепкое плечо сына и замерла, нежно и доверчиво прильнув щекой к его щеке, словно говоря: «Меня, конечно, немного тревожат эти ночные походы, но твоя воля для меня закон: я только частица тебя, ты же – все…»
Некогда она так же покорно и доверчиво склонялась к плечу чужестранца в ту пору, когда любила его.
Рамунчо поднялся в свою комнату, а она еще долго сидела в задумчивости, опустив руки на шитье.
Так, стало быть, эти ночные походы, где он рискует погибнуть от пуль испанских карабинеров,[6] окончательно становятся его ремеслом.
Сначала, как для большинства из них, в том числе и для его друга Аррошкоа, это было только забавой, где можно показать свою удаль и смелость. Но постепенно жажда ночных приключений становилась все сильнее, и он все чаще покидал продуваемую ветрами мастерскую плотника, куда мать отправила его учиться вытачивать балки из дубовых стволов.
Так вот, значит, кем он станет, ее маленький Рамунчо, которого она когда-то наряжала в белоснежные рубашечки и наивно мечтала о его лучезарном будущем: контрабандистом! Контрабандистом и игроком в лапту![7]
У басков эти два занятия неотделимы одно от другого.
Однако ее мучили сомнения: может быть, не стоит позволять ему идти по этому пути? И не потому, что это занятие казалось ей недостойным! И ее отец, и оба брата были контрабандистами; старшего настигла испанская пуля, когда он переправлялся вплавь через Бидассоа, младший, чтобы не угодить в тюрьму в Байонне,[8] бежал в Южную Америку; их обоих уважали за смелость и силу. Но Рамунчо, сын чужестранца, наверняка мог бы избежать этой тяжелой доли и жить в городе, если бы она в порыве не размышляющей гордыни не разлучила его с отцом и не увезла его в баскские горы. Он ведь не был бессердечным, отец Рамунчо; даже когда наступило пресыщение и его любовь к ней угасла, он все-таки старался не показывать ей этого и никогда бы не оставил ее с ребенком, если бы она, из гордости, не ушла сама… Так, может быть, теперь ей следовало бы написать ему и попросить заняться сыном…
И тотчас же, как бывало каждый раз, когда она думала о будущем сына, перед ее взором возник образ Грациозы, его маленькой невесты, которую она выбрала для него почти десять лет назад. (В деревнях, куда еще не добрались современные обычаи, женятся очень рано, и нередко мальчик и девочка бывают предназначены друг другу с первых лет жизни.) Девчушка с золотистыми волосами, пушистым облачком окружающими ее личико, была дочерью бывшей подруги Франкиты Долорес Дечарри. Та и раньше была гордячкой, а с тех пор как Франкита оступилась, относилась к ней с высокомерным презрением.
Конечно, вмешайся в будущее Рамунчо его отец, и все бы переменилось. Долорес, столько лет смотревшая на Франкиту свысока, наверняка согласилась бы отдать свою дочь за ее сына. Но каждый раз при мысли о том, что вот уже завтра она должна взяться за перо, написать этому человеку, быть может, увидеть его, разбередить затянувшуюся рану, ее охватывало смятение… И тогда она снова вспоминала, как порой мрачнел взгляд чужестранца и в словах его звучала бесконечная усталость, необъяснимая безнадежность, словно он видел нечто недоступное ее восприятию, какие-то разверзающиеся вдали мрачные бездны; он никогда не богохульствовал, но и слова молитвы тоже никогда не срывались с его уст, и ей порой становилось жутко, оттого что она связала свою судьбу с язычником, для которого Небеса были навеки закрыты. И в разговорах его друзей, таких же эстетствующих вольнодумцев, не знающих ни веры, ни молитвы, часто звучали легкомысленные слова и намеки, скрывающие пагубные, греховные мысли… А если Рамунчо, общаясь с ними, станет таким же, забудет и храм Божий, и молитву, и Святое причастие!.. И тогда ей вспоминались письма отца – прах его сейчас покоится в земле под гранитной плитой у подножия приходской церкви – письма на баскском языке, которые после нескольких месяцев оскорбленного молчания он стал присылать ей в тот город, где она укрыла свой позор. «По крайней мере, моя бедная девочка, моя Франкита, – писал он, – ты ведь находишься в стране, где люди благочестивы и не забывают дорогу в храм Божий?» О нет, жители большого города отнюдь не были благочестивы, ни такие щеголи, как отец Рамунчо, ни скромные труженики того предместья, где она тайком поселилась. Всех их увлекал один поток, прочь от веры отцов, прочь от древних символов… Сможет ли Рамунчо устоять в подобном окружении?