Почувствовав, как на глаза набегают слезы, она опустила голову, чтобы их никто не увидел. В горле стоял комок от сдерживаемых рыданий.
А Ханна между тем объясняла, насколько лучше работать на фабрике, чем бесконечно гнуть спину на ферме. Хотя в годы девичества – Эммелине рассказывал это отец – она была твердо убеждена, что правильнее всего жить на ферме в Файетте. Ей было уже тридцать четыре года – вторая молодость позади, – когда, отправившись на церковный праздник в Ливермол Фолс, она повстречала там Абнера Уоткинса. Абнеру было всего двадцать восемь, но он целых двенадцать лет отсутствовал в Ливер-моле, потому что шестнадцатилетним парнишкой ушел из отчего дома в Линн и стал там подмастерьем сапожника. Проработав у него двенадцать лет, он с разбитым сердцем вернулся в родные края, так как на предложение, сделанное им младшей дочери хозяина, отец ответил отказом. Через неделю после знакомства они с Ханной уже поженились и были готовы начать совсем новую жизнь, но не в Линне, а в Лоуэлле. Шел 1832 год, и крупные фабрики процветали. Спустя всего несколько дней по приезде Абнер получил место в фабричной мастерской, занимавшейся ремонтом кожаных изделий, через два года стал управляющим, а еще через три накопил столько денег, что смог открыть в Линне собственное дело. Теперь жена его восхваляла Линн и Лоуэлл и сожалела обо всех, прозябавших в Файетте.
– Будет, Ханна, – сказал отец. – Поговорили – и будет.
– Да, пожалуй. Ей нужно время, чтобы привыкнуть к этой мысли.
Значит, все уже решено? Эммелина не смела взглянуть в глаза матери, опасаясь прочесть в них на эту минуту еще нестерпимый ответ. Собрав тарелки, она отнесла их к плите, сложила в стоявший там таз с горячей водой. Оттирать их было незачем: все съедалось до последней крошки. И даже ее тарелка, на которой кое-что оставалось, после того как из-за спазмов в горле она потеряла способность есть, была абсолютно чиста к моменту, когда Розанна передала ее, чтобы опустить в воду.
Покончив с обедом, отец и старшие братья отправились снова в коровник. Абнер, щуплый и застенчивый, всегда затмеваемый мощной женой, поплелся следом за ними. Мать села прясть. Ханна взяла гребень и принялась чесать шерсть. Придвинув к огню корзинку, Эммелина устроилась было перебирать лежавшую там шерсть, но, когда Ханна уселась рядом с ней, почувствовала, что не вытерпит. Сняв с крючка шаль, она выскользнула из дома, прежде чем младшие дети успели заметить и упросить ее взять их с собой.
Стояла последняя неделя ноября. На улице было хмуро и холодно. Выпавший прежде мелкий снежок не покрыл землю, оставив ее промерзлой и голой. Но видно было, что настоящий снег тоже не за горами. Еще вчера Эммелина молилась о том, чтобы Уоткинсы собрались восвояси прежде, чем снег помешает проехать. Теперь она не могла молиться об их отъезде, так как, возможно, сама должна будет уехать с ними.
Она прошла по каменистому уступу, на котором построен был дом, и спустилась по склону к дороге. Прислонясь к дереву, глянула вверх – на дом и на то, что вокруг. И, переполненная глубокой, усиленной отчаянием любовью, увидела все совершенно иным, чем прежде.
Во времена ее раннего детства дом был белым, но теперь краска облезла и дощатые серые стены производили жалкое впечатление. Крепкий и ладный коровник стоял в отдалении от дома. Он был построен дедом, а тогда считали – чем дальше хлев, тем лучше. Вокруг дома высились толстоствольные старые клены, ясени, пихты. Казалось, кто-то специально посадил их окрест.
На самом деле это дом возвели в кольце зелени. На самой высокой точке холма рос клен, превосходивший по размерам все деревья. Корни его змеились по поверхности, стремясь уцепиться за лучшую почву. Мысленно Эммелина увидела, как они с Льюком качаются на переброшенной через нижнюю ветку толстой и длинной веревке. Случалось, они раскачивались так сильно, что взмывали над склоном холма, перелетали через дорогу, и Эммелина, крича от ужаса и восторга, что было сил цеплялась за Льюка. Еще она вспоминала, как Льюк и отец прикрепляли ведерки и к этому клену, и к другим тоже, а она через некоторое время шла проверить, много ли набралось соку, запускала в ведерко руку, касалась сахарно-сладкой водицы и потом с полным правом облизывала пальцы. Иногда ведерки бывали уже полными, и вдруг начинался дождь, тогда все бежали скорее снимать их, а содержимое выливали в большой котел, где сок уваривался в сироп. Еще ей припоминалось, как они с Льюком, совсем маленькие, сидят у огня. День дождливый, они закутаны в одеяла, а вся их одежда сушится над плитой. И еще – как они жарят сухие зерна, пока те не лопнут, как прислушиваются к дождю, барабанящему по крыше чердака, который всем детям, кроме двух самых младших, служит спальней. Вспомнились и бесценные, случайно выдававшиеся минуты тишины, когда младшие уже уложены, Льюк с отцом куда-то ушли (вероятно, к соседям), огонь в очаге догорает, а они с матерью, движимые одним чувством, вдруг опускают шитье на колени и молча смотрят на угасающие огоньки.
Но именно это воспоминание прорвало сдерживавшую чувства плотину. Страх вырвался наружу, потому что сейчас впервые она осязаемо ощутила вставшую перед ней угрозу – остаться без матери. Стремительно повернувшись к дому спиной, Эммелина пробежала через дорогу и, не останавливаясь, бросилась дальше, к пруду.
Сплошь окаймленный деревьями, лишь в двух местах стоящими не впритык друг к другу, этот пруд был самым красивым во всем Файетте. С одной стороны в просвете между стволами вилась тропинка. Летом они ходили по ней купаться и почти круглый год – ловить рыбу. С другой стороны в широком проеме видна была лесопильня, находившаяся совсем близко от берега.
Эммелина стояла рядом с огромным камнем, на который они все складывали одежки, когда купались, и на котором она провела так много часов, играя с малышами в путешественников, спасшихся после кораблекрушения на Слюдяном острове. Это был удивительный камень. Кусок гранита шириной футов в пять, высотой в три, в длину достигавший примерно шести; он испещрен был осколками и обломками кварца и уймой вкраплений слюды, иногда таких крупных, что, потрудившись, их можно было извлечь, а потом расщеплять, слой за слоем, пока наконец оставшаяся тончайшая пленка не трепетала, на кончике пальца, готовая улететь с первым порывом ветра.
Она побрела по кромке пруда прочь от дома. Темнело, чувствовалось, что вот-вот пойдет снег. Пруд был совсем неподвижным; казалось, никогда и ничто не расколет поверхность воды, и трудно было представить себе, что где-то там в глубине жизнь шла и сейчас. Вздрогнув, она плотнее закуталась в шаль. Знала, что скоро промерзнет насквозь, но даже хотела, пожалуй, чтобы это случилось и ее телу стало бы так же тяжело, как тяжко было душе.