— Для нее, а не для меня! — ответила Гортензия, кивком указав на незаконченное полотно. — Но вы о чем-то подумали?
— О прогулке, обычной прогулке, которую мы могли бы совершить с вами. Например, что вы скажете о следующем вторнике?
— Вторник? Но ведь сегодня только пятница…
— А завтра Рождество, а потом воскресенье. Король и его семейство скорее всего проведут эти дни в своем имении в Нейи. То, что я вам предлагаю, возможно не раньше вторника. Не желаете ли вы разделить со мной завтрак? Могу предложить вам кролика и яблочный пирог. Это пробудит массу воспоминаний, — добавил он с ослепительной улыбкой.
Но поскольку Гортензия в ответ только слабо улыбнулась, Делакруа нахмурил брови.
— А-а… — протянул он, потом, помолчав, добавил с необычной для него мягкостью:
— А ваши любовные дела? Там тоже не все гладко?
Чтобы скрыть волнение. Гортензия прошлась по мастерской, потрогала занавески, скрывающие диван с подушками, где они с Жаном тогда весь день напролет предавались любви, ширму с умывальником, погладила литографский камень, восхищенным взором обвела загромождавшие стол рисунки и наконец остановилась у большой железной печи, протянув к ней озябшие руки. Только потом, почувствовав себя немного увереннее, повернулась к художнику.
— Не могу сказать, чтобы они были плохи, — со вздохом отвечала она. — Просто жизнь — сложная вещь, я имею в виду совместную жизнь. Мы такие разные с ним…
— Но прекрасно дополняете друг друга, что гораздо лучше.
— Наверное. И мы могли бы быть так счастливы, если бы не было никого вокруг.
— Никого?
— Ну, всех тех людей, что живут вокруг нас. Вы представить себе не можете, что такое провинция, друг мой. Жан незаконнорожденный, у него даже имени нормального нет, а у меня сын, ради которого я должна сохранить свою репутацию. По крайней мере так внушают мне все.
— А вам эта репутация глубоко безразлична?
— Думаю, да. Только счастье имеет значение. А с течением времени оно кажется мне таким хрупким.
Жан решил поселиться в полутора лье от меня, в развалинах замка Лозаргов, чье имя он никогда не будет носить. А я с этим не могу смириться.
— И все же вы должны. Я мало виделся с вашим другом, Гортензия, но, думаю, он из тех, кто не признает оков, пусть это даже кольцо любимых рук. Так что не старайтесь. Оставьте ему свободу. Он всегда будет возвращаться к вам.
— Может быть, вы и правы. Но это так трудно, особенно если любить так, как люблю я.
— А он хочет, чтобы вы любили его иначе, не так ли?
— Возможно. Но я мешаю вам работать. Прошу вас, возьмите свои кисти…
— При одном условии, что вы побудете здесь еще немного. Я так рад увидеть вас снова. Вы расскажете мне о вашей Оверни, о вашей жизни. Мне кажется, что я никогда не узнаю вас до конца…
Гортензия осталась у него еще на час, наблюдая, как Делакруа выписывает летнее небо, заволакиваемое пушечным дымом, слушая его рассказы о парижских событиях, которые произошли за те несколько месяцев, что она провела в Оверни (ей показалось, что это было на другой планете). Он рассказал о том, что было известно об английской ссылке короля Карла X, о громком процессе над его министрами. Народ жаждал крови, требуя выдачи тех, кто в июле отдал приказ стрелять по восставшим. В октябре чуть не вспыхнул мятеж, когда под окнами Пале-Рояля собралась толпа, скандировавшая: «Смерть министрам… или голову короля Луи-Филиппа!»
— Трудно управлять страной в таких условиях, — говорил Делакруа. — К чести короля, он не уступил давлению. Полиньяк был приговорен… к гражданской казни, что для него страшнее плахи. Других приговорили к различным наказаниям. Нет, Луи-Филиппу досталась не такая уж завидная доля, как может показаться.
Против него ополчились и те, кто стоял за республику, и бонапартисты; даже те, кого он вернул в армию, не колеблясь будут приветствовать Орленка , если он появится здесь. Потому он и хочет создать некую третью силу, привлекая на свою сторону буржуазию. Все его министры — выходцы из этой среды, да и новый церемониал, когда при дворе собирается больше бакалейщиц, чем герцогинь, преследует эту цель… Все это создает довольно странную атмосферу, которая сбивает с толку французов и вводит их в заблуждение. Они думают, что Луи-Филипп — слабый человек, этакий добряк, из-за чего пресса (с которой, впрочем, приходится считаться все больше) часто избирает его своей мишенью. Он либо не реагирует вовсе, либо реагирует очень вяло, по крайней мере внешне; боюсь, однако, как бы это царствование не ознаменовалось целой вереницей тщетных предосторожностей, странных дел, таких, как прелюбопытное «самоубийство» старого принца Конде, повесившегося на оконном шпингалете в замке Сен-Ле, предварительно завещав свое огромное состояние молодому герцогу д'Омаль, четвертому сыну короля.
— Почему вы сказали «прелюбопытное самоубийство»? — невольно заинтересовалась Гортензия, несмотря на одолевавшие ее заботы.
— — Потому что есть большая вероятность, что эту грязную работу взяла на себя любовница принца, английская проститутка, которой тот пожаловал титул баронессы де Фешер. Ее никто так и не потревожил, и она преспокойно живет себе в замке, который он ей оставил.
— Надеюсь, вы не считаете, что король был ее сообщником?
— Ну, это слишком грубое слово. Скажем, эта история его вполне устраивает, и он закрыл на все глаза.
Когда заходит речь о власти и о деньгах, даже души, слывшие самыми возвышенными, могут избрать довольно странные пути. В бытность свою графом Прованским, «добрый король Людовик Восемнадцатый» повел себя низко по отношению к родному брату Людовику Шестнадцатому и своей невестке Марии-Антуанетте… Не говоря уже о племяннике, несчастном Людовике Семнадцатом. Внешне Луи-Филипп спокойный, надежный, крепкий человек. Но поди узнай, что у него на уме. Он напоминает сфинкса, портрет которого я не взялся бы писать.
— Отчего же?
— Боюсь оказаться правдивым. Мне не хотелось бы поменять это ателье на какую-нибудь тюрьму, подобную той, где томится наша подруга Фелисия…
— При том, что ее имя означает «блаженство»!
— Да, и это имя меня преследует. Мою любимую тетку зовут так же: Фелисите Ризнер. Прямая и смелая женщина. Я готов признать, что есть сходство между людьми, носящими одно и то же имя. Ну, довольно философии! Я было отвлек вас от грустных мыслей и сам опять их вам навеваю…
Он вдруг швырнул на стол палитру, поставил кисти в большой кувшин и схватил Гортензию за руки.
— Давайте верить! — воскликнул он с жаром, который иногда прорывался сквозь его маску скептика и светского льва. — Будем верить, что нам удастся вызволить ее из беды! Я изо всех сил буду помогать вам.