– Я ухожу, – сказал Флип. – Ты причиняешь мне такую боль…
Она отрывисто, неприятно рассмеялась и вновь стала походить на первую встречную, на всякую оскорблённую женщину.
– Как мило! Значит, это тебе причинили боль, не так ли?
– Ну да.
Она издала крик, похожий на клёкот какой-то большой разъярённой птицы, и Флип от неожиданности вздрогнул:
– Что с тобой?
Вэнк упала на раскрытые ладони, оказавшись почти на четвереньках, в позе готового к прыжку зверя. Она уже не владела собой, обезумев от обиды и горя. Её лицо покраснело, волосы, соскользнув наперёд, скрыли опущенный лоб – он видел только воспалённые сухие губы, короткий нос с ноздрями, раздувающимися от шумного гневного дыхания, и горящие синим пламенем глаза.
– Замолчи, Флип! Замолчи! Иначе ты потом сам себе не простишь! Ты жалуешься, говоришь, что тебе больно, – и это ты, который меня обманул, ты, лгун, предатель, ты покинул меня ради другой женщины! У тебя нет ни стыда, ни здравого смысла, ни хотя бы жалости. Ты привёл меня сюда лишь для того, чтобы мне – мне! – рассказывать, чем ты занимался с другой! Попробуй же опровергнуть. Разве не так? Скажи, не так?
Она кричала, отдавшись на произвол своей женской ярости, как буревестник в грозу. Затем рывком откинулась к скале и села, снова подобрав под себя ноги; пальцы её вслепую трогали камни, пока не нащупали тяжёлый осколок скалы; размахнувшись, она с такой силой метнула его далеко в море, что Флип смутился.
– Замолчи, Вэнк…
– Нет! Не желаю молчать. Во-первых, мы здесь одни, а потом, мне хочется кричать, ведь мне есть о чём кричать, ты не находишь? Ты притащил меня сюда, потому что тебе не терпелось рассказать, обновить в памяти всё, чем ты с ней занимался, – просто ради удовольствия послушать самого себя, повторить какие-то слова, говорить о ней, называть её имя, а? Её имя и, может, ещё…
Внезапно она по-мальчишески двинула его кулаком в физиономию, да так, что он чуть не набросился на неё и не отлупил от всей души. Но произнесённые ею слова удержали его, а чувство мужского достоинства принудило отступить перед Вэнк и тем, что она поняла сама и без околичностей дала понять ему.
«Она говорит, что мне было бы приятно рассказывать ей обо всём, что случилось, и сама верит в подобную чушь… О, и это Вэнк, Вэнк могла такое вообразить…»
Она на минуту умолкла, закашлялась и покраснела до самого выреза платья. Две слезинки показались в уголках её глаз, однако время молчания и сладких грёз ещё не настало.
«Надо же, значит, я так никогда и не понимал, что у неё на уме? – подумал Флип. – Всё, что она говорит, так же обескураживает, как и тот напор, с каким она иногда плавает, прыгает, бросает камни…»
Он всё ещё не очень доверял ей и настороженно следил за каждым её жестом. Её разгорячённое лицо, блестящие глаза, точёная фигурка, длинные ноги, плотно обтянутые белой тканью платья, оттеснили куда-то неправдоподобно далеко то почти сладостное страдание, что час назад подкосило его, заставив рухнуть в траву…
Воспользовавшись передышкой, он пожелал выказать своё хладнокровие:
– Я не отлупил тебя, Вэнк, хотя твои слова заслуживали этого даже больше, чем последняя выходка. Но я не позволил себе давать сдачи. Ведь ещё не бывало такого, чтобы я решился…
– Естественно, – хрипло оборвала она его. – Ты должен сначала потренироваться на ком-нибудь ещё. Видимо, мне не суждено быть первой ни в чём!
Такая свирепость в ревнивых упрёках несколько успокоила его. Он даже чуть было не улыбнулся, но недобрый взгляд Вэнк вовремя заставил его воздержаться от этого. Они посидели молча, глядя, как солнце заходит за горный кряж и розовое пятно, изогнутое, словно лепесток, пляшет на гребне каждой волны.
Над их головами надтреснуто зазвенели коровьи колокольчики: шло стадо. На том месте, где недавно напевал малыш, появилась рогатая морда чёрной козы и заблеяла.
– Вэнк, дорогая… – взмолился он и вздохнул. Она с возмущением взглянула на него:
– Это меня ты осмеливаешься так называть?
Он опустил голову и снова вздохнул:
– Вэнк, милая моя…
Она прикусила губу, собрала все силы, сдерживая вот-вот готовые пролиться слёзы, и не решилась заговорить: глаза у неё набухли, к горлу подкатил ком.
Флип, опёршись затылком о скалу, обросшую розовато-фиолетовым мхом, глядел на море, хотя, вероятно, ничего не видел: он просто изнемогал от усталости, от того, что так хорошо вокруг, что предзакатный час, его запахи, его меланхоличные краски предрасполагают к успокоению, и всё шептал: «Вэнк, милая…» – таким тоном, будто хотел сказать: «Ах, какое счастье!..» или: «Боже, как я страдаю!..» Его новая боль исторгала у него самые древние слова – те, что когда-то впервые родились у него на губах; так старый солдат, раненный в бою, со стоном вспоминает забытое имя матери.
– Да замолчи, не зли меня, замолчи… Что ты сделал со мной… что ты со мной сделал…
Она подняла голову, и он увидел слёзы, что катились, не оставляя следов на бархатистой коже. В наполненных влагой глазах играло солнце, и оттого они казались огромными и нестерпимо синими. Лицо как бы раздвоилось: глаза и лоб принадлежали оскорблённой до глубины души любящей женщине, исполненной великолепного всепрощения, а трогательная, немного комичная гримаса обиды в изломе губ и чуть дрожащем подбородке – несчастной маленькой девочке.
Не отрывая затылка от жёсткого ложа, Флип обратил к ней взгляд своих чёрных глаз, в котором читались томительные ожидания и призыв. От ярости она так распалилась, что до него донёсся запах светловолосой женщины: в нём было что-то от аромата розового стальника и примятого зелёного жита, что-то лёгкое и терпкое, так подходящее тому впечатлению силы и уверенности, которое производило каждое движение Вэнк. При всём том она плакала, шепча: «Что ты со мною сделал…» Пытаясь унять слёзы, она впилась зубами в руку, так что на коже появился багровый полукруг, след её молодых зубов.
– Ты настоящая дикарка… – вполголоса произнёс Флип с той ласковой почтительностью, с какой мог бы обратиться к незнакомке.
– Больше, чем ты думаешь… – всё ещё всхлипывая, откликнулась она.
– Не говори так! – воскликнул он. – Каждое твоё слово звучит как угроза!
– Раньше ты бы сказал: как обещание, Флип!
– Но это ведь одно и то же! – с жаром возразил он.
– Почему?
– Да так.
Призвав на помощь всю свою деликатность, он умолк, покусывая травинку, боясь, да и не умея выразить словами свои посягательства на свободу думать и чувствовать, как ему угодно, на право расслабиться и прибегнуть к галантной лжи, ибо всё это зародилось в его душе с возмужанием и первым любовным опытом.