А рядом – изящная фигура женщины, две черные, увитые серебром руки тянутся к нему, как будто хотят обнять.
Тогда только Жан вспомнил, что прибыл ночью в затерянную средь бескрайних диких земель гвинейскую деревню и что теперь он, как никогда, далек от родины: сюда даже письма не доходят.
Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Фату и спящих товарищей, Жан подошел к открытому окну взглянуть на неведомый край.
Хижина, где они находились, казалось, висит в воздухе над пропастью глубиной в сто метров. Удивительная картина, едва различимая в свете утренней зари, открывалась перед ним.
Рядами шли холмы с крутыми склонами, поросшие зеленью, которой он никогда не видывал.
Внизу, в самой глубине, наполовину скрытая белой пеленой утреннего тумана, длинной серебристой лентой ползла средь ила приведшая его сюда река; дремавшие на берегу крокодилы с такой высоты казались маленькими ящерицами; в воздухе витали незнакомые запахи.
Изнуренные гребцы спали прямо в лодке, на веслах.
Прозрачный ручей бежит по темным камням, зажатый стенами гладких влажных скал. Деревья вверху образуют зеленый свод; после песков пустыни никак нельзя поверить, что находишься в сердце Африки, в безвестном ее уголке.
Вокруг – обнаженные женщины того же красновато-коричневого оттенка, что и скалы, с украшенной янтарем головой, стирают набедренные повязки, увлеченно рассказывая друг другу о сражениях и событиях минувшей ночи. Время от времени вооруженные с головы до ног воины переходят ручей вброд, отправляясь на войну.
Жан совершал первую прогулку в окрестностях деревни, куда закинула его судьба, неизвестно на какой срок. Обстановка явно осложнялась, и на маленьком посту Гадьянге ожидали, что вот-вот придется наглухо отгородиться, пока не стихнут негритянские распри, – так закрывают окно на время грозы.
Да и в окружающей природе все было неспокойно, чересчур оживленно и непривычно. Зелень, леса, цветы, горы, проточные воды, немыслимое великолепие – все поражало новизной, не оставляя места печали.
Вдалеке – звуки тамтама. Музыка войны приближалась. Вот она уже совсем рядом, и какая оглушительная: стиравшие в ручье женщины и Жан поднимают головы, глядя вверх, в голубой просвет, обрамленный гладкими скалами. Над ними по стволам опрокинутых деревьев на манер обезьян, с большой помпой, под музыку шествует в окружении своих воинов один из союзных вождей… Сверкают на солнце амулеты и оружие его свиты. Несмотря на палящий зной, все идут легким, бодрым шагом.
Около полудня Жан по зеленым тропинкам поднимается в деревню.
Жилища Гадьянге, сгрудившись, прячутся под тенью огромных деревьев. Хижины довольно высокие и выглядят почти элегантно под широкими соломенными крышами. Некоторые женщины спят на разостланных на земле циновках; другие сидят под навесами, баюкая маленьких ребятишек протяжными песнями. А вооруженные с головы до ног воины рассказывают друг другу вчерашние подвиги и точат большие железные ножи…
Нет, печали здесь не чувствуется. И хотя раскаленный воздух страшно тяжел, ничто не напоминает мрачного уныния сенегальских берегов, в буйной зелени бродят могучие жизненные соки тропиков.
Жан глядит по сторонам и ощущает: жизнь кипит и в нем. Теперь он уже не жалеет, что приехал сюда; ему и не снилось ничего подобного. Позже, по возвращении в родные края, будет что вспомнить.
Пребывание в Уанкарахе рисуется ему как отдых в чудесной стране лесов и охоты; время, проведенное здесь, поможет скрасить убийственное однообразие смертельно надоевшей ссылки.
У Жана были старые серебряные часы, которыми он дорожил не меньше, чем Фату своими амулетами, – часы отца, подаренные ему в день отъезда. Часы да образок на цепочке, висевший на шее, Жан берег как зеницу ока.
На образке изображена была Пресвятая Дева. Мать надела ему этот образок, когда он захворал еще ребенком, совсем маленьким… Жан хорошо помнил тот день. Он лежал в кроватке, болел какой-то детской болезнью – единственной за всю жизнь. И вот, проснувшись, увидел возле себя плачущую мать; дело было к вечеру, зимой, за окном всюду лежал снег, похожий на белую шубу, брошенную на гору… Мать, осторожно приподняв его головку, надела ему на шею образок, потом поцеловала, и он заснул.
С той поры прошло больше пятнадцати лет, но образок по-прежнему оставался на своем месте, и никогда Жану не доводилось так страдать, как в ту ночь, когда он впервые попал в дурное место: руки какой-то девицы наткнулись на священный образок, и эта тварь стала смеяться…
Что же касается часов, то они – уже не новые – были куплены на первые солдатские сбережения лет сорок назад его отцом, когда тот сам служил. Похоже, раньше это были замечательные часы, но теперь вышли из моды: большие, дутые, с боем, они имели весьма почтенный возраст. И все-таки отец считал их на редкость ценной вещью. (Среди горцев в деревне часы были не особенно распространены.)
Часовщик из соседнего селения, чинивший их перед отъездом Жана, заявил, что ход у них отличный, и старик отец со всякими наставлениями вручил сыну дорогой подарок.
Сначала Жан носил часы, но вот беда: стоило ему их вынуть, как слышались смешки. От неуместных шуточек по поводу этой луковицы бедный Жан раза два или три становился красным. Обида и возмущение душили его – уж лучше самому быть осмеянным или получить оплеуху, на которую можно ответить, чем видеть столь непочтительное отношение к отцовским часам. Насмешки товарищей причиняли ему тем большие страдания, что внутренне он признавал: жалкие, но дорогие его сердцу старые часы и впрямь выглядят немного смешными. И он полюбил их еще больше; ему было невыразимо больно видеть, как над ними издеваются, а главное, самому находить их нелепыми.
Скоро он вовсе перестал носить часы и даже не заводил их, чтобы меньше изнашивались, тем более что после передряг недавнего путешествия да еще под влиянием непривычно жаркого климата часы стали показывать самое невероятное время – верить им было нельзя.
Жан любовно поместил их в шкатулку вместе с самыми дорогими ему вещами, письмами и мелкими сувенирами. То была шкатулка с реликвиями, одна из тех заветных шкатулок, какие обычно имеются у матросов, а иногда и у солдат.
Фату строго запрещалось касаться ее.
Но часы словно притягивали Фату. Она отыскала способ открыть драгоценный ларчик, сама научилась в отсутствие Жана заводить часы, переводить стрелки и ставить бой; приложив их к самому уху, она, точно обезьянка, нашедшая музыкальную шкатулку, вслушивалась в едва различимые, надтреснутые звуки.