– Да, но только в кухне. Туалетная комната убрана, там всё чисто, и тебе запрещается туда входить. Я даже оттёрла никелированные краны.
Он посмеялся над её маниакальной страстью к чистоте и спросил:
– Ты думаешь, Марии понравится, если мы умоемся над «её» раковиной?
Она лениво обратила к нему тёмноволосую головку, прекрасные серые глаза, которые льющийся из окна свет делал зелёными.
– Нет. Но Мария знает: иногда нужно скрывать недовольство. Куда ты несёшь цветы?
Он осторожно нёс кувшинчик из толстого стекла с пышным букетом дикого ятрышника.
– На стол, куда же ещё. Как это было чудесно – пурпурный отблеск у тебя в глазах и на щеках… Вот тут… Но надо бы добавить ещё и другую штуку, того же цвета, – ты знаешь, на что я намекаю…
– Какую штуку? Осторожно, Мишель, не расплескай воду… Идём же!
– За всю жизнь я ни разу не опрокинул вазу с цветами! Там, на твоём секретере, было что-то вроде бювара… Его здесь уже нет. Ты его убрала? А что ты с ним делала? Писала?
– Нет, я рисовала костюмы – так, ничего особенного…
– Какие костюмы?
Она взглянула на него словно издалека, с извиняющейся полуулыбкой:
– Ну ты же знаешь… это у меня навязчивая идея. Всё время думаю: если в будущем сезоне мы поставим «Даффодиль», мои костюмы обойдутся не дороже, а может, и дешевле, чем переделка старых костюмов из «Могадора», и я не хвастаюсь…
Она подняла узкую руку с сомкнутыми пальцами и покачала головой, закончив этим фразу.
– Покажи! – отрывисто приказал Мишель, поставив кувшинчик на секретер. – Где рисунки? В лиловом бюваре?
Алиса нетерпеливо прищёлкнула пальцами.
– Оставь! Что это за выдумки? Нет у меня никакого лилового бювара! Пойдём обедать, Мишель!
Он взглянул на жену с обидой.
– Вы только посмотрите! Нет никакого лилового бювара! Что за манера всегда говорить со мной точно с ребёнком!
Подняв руку, он показал на щёку Алисы, туда, где увидел погасший теперь отблеск.
– Тут… и вот тут… – произнёс он вполголоса. – Такой цвет, его бы перенести на картину… Тебя словно освещала рампа, в которой две трети красных лампочек и треть – синих… Красный… пурпурно-лиловый… великолепно…
Она пожала плечами, лицо выражало полнейшее недоумение:
– Я иду обедать. Мишель. Пирог остынет.
– Постой!
Не столько это слово, сколько звук его голоса заставил её остановиться, Мишель как-то странно вскрикнул – на двух высоких нотах. Она знала, отчего у него так меняется тембр голоса. Обернувшись, она увидела посеревшее лицо Мишеля, услышала его учащённое дыхание. Она помедлила, позволила себе роскошь подумать: «Он похож на Мато в миниатюре…» А затем с достоинством вошла в неведомое.
– На что ты злишься, Мишель?
Он тряхнул курчавой головой, словно желая отбросить всё, что она собиралась сказать.
– Не усложняй. Тут что-то было… Ну же, Алиса… Ты говоришь, что нет никакого бювара, никакой лиловой штуки… Но я же не сошёл с ума, повтори ещё раз… Нет никакого бювара?
Она печально взглянула на изменившееся лицо мужа, на тёмные круги, мгновенно обозначившиеся у него под глазами. Быстро обшарила взглядом стены, потолок между массивными балками, ища какой-нибудь блуждающий отблеск, пурпурную искорку в зеркале, луч, преломившийся в гранёном стекле и отражённый другим стеклом. Но ничего не нашла и снова перевела взгляд на Мишеля.
– Нет, – грустно сказала она.
Она наблюдала за ним с такой тревогой, что он попался на эту удочку. Резко выдохнув, он упал в кресло, в котором до того сидела Алиса:
– Господи, как же я устал… Что со мной было? Что происходит?
Он поднял голову, по-детски потянулся к ней, и она чуть не поддалась желанию обнять его, всплакнуть, вздрогнуть при мысли о миновавшей опасности. Однако позволила себе не больше того, что требовала осторожность. Сложив губы в мягкую удивлённую улыбку, заставила глаза широко открыться и выдержать умоляющий взгляд Мишеля:
– Как ты меня напугал, Мишель! – жалобно сказала она.
Он созерцал её с тревожной и суровой нежностью, которую многие легкомысленные мужчины втайне испытывают к своей верной подруге, и уже облегчённо вздыхал, видя её прежней, такой неизменной: её розовый рот с широкой, часто в трещинках нижней губой и короткой верхней, чуть вздёрнутой к носу – чуть плоскому, чуть приплюснутому носику, некрасивому и неподражаемому камбоджийскому носу, – а главное, глаза, удлинённые, словно листья, где зелёное переливалось в серое, казавшиеся светлее вечером, при лампе, и темневшие утром…
Она не двигалась, не отводила взгляда. Но Мишель увидел, что под густой челкой одна из бровей Алисы едва заметно подёргивалась, как от лёгкой нервной судороги. И в то же время его ноздри ощутили запах, выдававший волнение, запах испарины, которая выступает на теле от страха и тоски, запах, который словно зло передразнивал аромат сандала, разогретого солнцем самшита, – аромат, принадлежавший часам любви и долгим дням в разгаре лета. Он высвободился из кольца милосердных рук, повернулся и открыл ящик секретера.
Луч солнца заиграл на бюваре из лакированного сафьяна, и первым побуждением Мишеля было воскликнуть с ребяческим торжеством:
– Видишь? Ну что я говорил?
Он улыбался, повторяя: «Видишь? Видишь?», и потому Алиса решила улыбнуться тоже. Мысли покинули её, она старалась только оставаться неподвижной. «Если я не двинусь с места, он тоже не двинется…» Но едва она улыбнулась, как Мишель переменился в лице, и она поняла: его улыбка была ничего не значащей случайностью. Она ухватилась за соломинку:
– Звонили к обеду.
Он машинально повернулся к стеклянной двери в сад, чуть нагнув голову, словно желая рассмотреть маленький чёрный колокол, полускрытый гирляндами майской розы и жёлтыми гроздьями жасмина, и Алиса понадеялась, что он спохватится и встанет, боясь опоздать к обеду и рассердить эту хитрую бестию Марию, что отложит на потом то, что ему предстояло узнать, то, что ему предстояло сказать, сделать… «Потом, – подумала она, – я всё улажу. Или нам обоим не жить».
Она направилась было к двери, но Мишель сдавил ей запястье:
– Постой! Дело не кончено.
Она пошла на хитрость, громко застонала, заставила себя заплакать:
– Ты мне делаешь больно! Пусти!..
Она встряхнула запястье, рука Мишеля сразу же разжалась, и она поняла, что грубости ожидать не приходится – Мишель сохранял какое-то неестественное хладнокровие; так потерпевший кораблекрушение, уже захлёбываясь солёной водой, говорит себе: «Как жаль, я надевал эти запонки всего два раза!» Она видела перед собой озабоченное, настороженное лицо, потому что он ведь и в самом деле был всего лишь насторожён и озабочен, в нём ещё теплилась надежда, как и в ней самой; он боролся за неё, а не против неё. На мгновение он стал «умником», как говаривала она: голова чуть склонена набок, карие глаза озадаченно улыбаются. Она чувствовала, как постарела за эти несколько секунд. «Я не смогу уберечь его от того, чего он боится», – подумала она и, пав духом, возненавидела его. Ослабев, она перенесла всю тяжесть тела на одну ногу, отдавая себе отчёт в том, что этим движением как бы признаёт себя побеждённой.