— А мне все равно! Главное, чтобы я не появилась голой в замке. Давайте же ее скорее!.. Только не говорите мне, что ваша одежда промокла, это совершенно не имеет значения. Если вы не сделаете того, о чем я прошу, я закричу так громко, что меня услышат! Я скажу, что вы напали на меня, грубо обошлись со мной, и если вас и не повесят, то уж, наверное, изобьют палками!
Он пожал плечами, равнодушно выслушав угрозы, но тем не менее не колебался более ни секунды. Она была права, сказав, что не может обнаженной возвратиться в замок. Про графиню де Перрьен, владелицу Локгеноле, говорили, что она женщина нрава весьма сурового. С ней может приключиться припадок, если она увидит такое зрелище. Он-то сам дождется глубокой ночи, чтобы возвратиться в Кервиньяк, не попавшись никому на глаза, вот и все.
Он быстро снял с себя насквозь промокшую рубашку и короткие холщовые штаны, бросил их за куст, оставив на себе лишь узкие подштанники, и отвернулся, гораздо более смущенный, чем только что была девушка: разве не вдалбливали ему в коллеже, что нагота — это всегда невыносимо стыдно? Ему хотелось убежать, но какое-то более сильное чувство удерживало его. Вдруг он услышал ее голос, на сей раз более дружелюбный.
— Не стоит стыдиться, — сказала девушка. — Вы очень красивы! Прятаться нужно уроду.
Тогда он обернулся и засмеялся, испытывая чувство глубокого облегчения. В его одежде, которая была ей велика, она была смешной и очаровательной одновременно. Но девушка не смеялась. Она растерянно смотрела на него, как будто пытаясь разгадать неразрешимую загадку.
— Я вас никогда не видела, — сказала она наконец. — Как ваше имя?
— Жиль… Мое имя Жиль… Гоэло! Я живу в Кервиньяке.
Какого труда ему стоило произнести свое имя!
Перед лицом этой девушки, о чьем благородном происхождении он догадывался, несмотря на ее странные манеры, он отдал бы все на свете, лишь бы иметь право называться Роганом или Пентьевром… При этом Жиль сразу же почувствовал, что она разочарована, по тому, как слегка поджались ее губы, по едва уловимому пожатию плечами.
— А! — только и произнесла она.
Затем резко повернулась и, ничего более не добавив, побежала в сторону замкового парка. Тогда, приложив руки ко рту, Жиль прокричал ей вслед:
— А вас? Как вас зовут?
Она остановилась и повернулась в его сторону, но ночь опускалась быстро, и он не мог более различить выражение ее лица. Тем не менее Жиль почувствовал, что она колеблется, потом до него долетел голос, далекий и холодный.
— Мне не очень хочется, чтобы вы узнали мое имя, — сказала она. — Но я не вправе отказать вам в этом… Меня зовут Жюдит де Сен-Мелэн!..
Она снова побежала, не обернувшись больше ни разу, и исчезла под деревьями, а Жиль, униженный, разъяренный и замерзший, помчался через ланды, чтобы добраться до своей деревни Кервиньяк, до которой было не менее одного лье.
Он и сам не знал хорошенько, на кого обращен его гнев. На кого же он, в самом деле, злился? На самого ли себя, что был столь глуп и оглушил ударом по голове ни в чем не повинную купальщицу, которая ни о чем его не просила, хотя и подвергала свою жизнь опасности? На эту маленькую рыжую фурию, бесстыжую, как настоящая сирена, с улыбкой, полной очарования, которая, может быть, и была не прочь завязать знакомство с ним, но замкнулась в своей раковине, как устрица, узнав, что он не принадлежит к ее миру замков и сословных предрассудков? Или на дьявольскую судьбу, поставившую их друг перед другом лишь для того, чтобы он, юноша, впервые в жизни узнавший искушение, увидел бездонную пропасть, навсегда разделяющую его и эту очаровательную девушку? Жюдит де Сен-Мелэн была разочарована, услышав его простую фамилию.
Но как бы она повела себя, если бы могла узнать, что фамилия принадлежит лишь матери Жиля и что он незаконнорожденный? Думая о презрении, даже скорее об отвращении, с которым девушка наморщила бы свой маленький носик, покрытый пятнышками веснушек, и поджала свежие губки, юноша ощущал, как в его груди поднимается смертельное бешенство. Почему Господь так поступил с ним?
Когда, испытывая такое чувство, он спрашивал об этом Розенну, вырастившую его старую служанку, та ограничивалась в ответ лишь тем, что ласково улыбалась и гладила его по щеке. Потом она всегда говорила:
«Я, уверена, что Бог предназначил тебя для себя с самого твоего рождения, малыш! Ты же знаешь, что ты должен служить Ему всю твою жизнь.»
Долгое время такое объяснение его устраивало. Но вот уже два года, с тех пор как ему исполнилось четырнадцать лет, оно не казалось ему более столь бесспорным. К тому же Жиль и сам изо всех сил стремился разрушить его, используя все возможные аргументы, которые подсказывала ему юношеская логика. Не мог же Господь бесповоротно решить еще до его появления на свет, что он будет предназначен для служения Церкви? А уж если Он и сделал так, то, по крайней мере, Он должен был бы внушить своему избраннику мысль, что это и есть его истинное призвание.
Но Жиль этого не чувствовал. Его набожность была искренней, глубокой даже, но у всех молодых бретонцев его лет она была такой же пылкой.
Бог был для него неким огромным, таинственным высшим существом, устрашающим и бессознательно жестоким, потому что его служители обязаны были целиком отказаться от всего лучшего и прекраснейшего, созданного Богом: от земли с ее неисчислимыми сокровищами, от ее бесконечной нежности. Чем старше Жиль становился, тем сильнее испытывал он отвращение к этому суровому служению. Он гораздо лучше представлял себя в треуголке солдата короля, украшенной золотым галуном, чем в куцей черной сутане с залоснившимися локтями, одежде, достойной слуги Бога! К несчастью, его мать бесповоротно решила, что он станет священником.
Мать! Когда он представлял себе лицо Мари-Жанны Гоэло, то испытывал странное чувство, складывающееся из стольких ощущений, что ему не удавалось определить, какое же ощущение главенствует. Это было нечто вроде благоговения, мешающегося с боязнью, а также, с той поры как он превратился в подростка, — с гневной злостью. Если бы она только захотела, то в ответ на малую толику любви ребенок отдал бы все обожание, всю нежность, какими обладал. Но Мари-Жанна не захотела этого ни разу в жизни.
С самых давних пор, куда только достигали его воспоминания, Жиль чувствовал, что мать отталкивала его, мать, которая ни разу в жизни его не поцеловала, и если бы не тепло, которое он испытывал в присутствии Розенны, с ее брызжущими через край энергичной заботой и нежностью, совместная жизнь этих двух существ, связанных все же тесными кровными узами, была бы лишь одним долгим молчанием вплоть до поступления мальчика в коллеж за шесть лет до описываемых здесь событий.