Потом мама отдала меня в пансион в Женеве, где я пробыла четыре года. Это было счастливое время, и там я, по крайней мере, отдохнула: вовремя вставала и вовремя ложилась, а главное училась. Я любила учиться, да и все преподаватели были очень добры ко мне. А прошлой весной мама объявила, что мое образование кончено, и взяла меня из пансиона. Лето мы провели в Виши, потом поехали в Биарриц, а затем вернулись в Париж, где мама живет постоянно.
Зима опять была крайне утомительна: одни только балы, театры, визиты и нескончаемые совещания с портнихами. Такая, право, тоска, а главное ни минуты отдыха. Зато как я обрадовалась, когда в феврале на весь пост я поехала к своей тетке, игуменье, в монастырь. Ах, если бы вы только знали, как чудно я провела время.
Марина оживилась, и в ее лучистых глазах вспыхнуло восторженное настроение.
— Там я снова научилась молиться, что совершенно забыла. С тех пор, как меня разлучили с папой и старой няней, никто не говорил со мной ни о Боге, ни о молитве.
— Как, а в пансионе?
— Там воспитанницы были либо лютеранки, либо католички, и я, как православная, не присутствовала на уроках закона Божия, а общие молитвы меня не трогали. Зато в монастыре дело было иное.
Во-первых, я здесь столкнулась с богомольцами, которые отовсюду, и часто издалека, стекались на поклонение святыням; а глубокая, твердая вера этих бедняков не могла не тронуть мое сердце. Затем, тихая жизнь и непрерывная, неслышная работа в обители необыкновенно успокоительно на меня действовали; мне казалось, точно вся мирская суета, все страсти и горести людские остались где-то там, далеко за святой оградой и не смеют перешагнуть за ее врата. Особенно хорошо было в церкви на вечерней службе: просторный храм тонул в таинственном сумраке, сквозь облака кадильного дыма блестели, точно звезды, огни лампад перед иконами, а дивное монастырское пение убаюкивало и уносило душу от земли и ее невзгод ввысь.
Но счастье мое было кратко: через несколько дней приехала мама и увезла меня из монастыря сюда…
Марина глубоко вздохнула.
Барон глядел на нее, как очарованный.
— Вам жаль монастыря? — вполголоса спросил он.
— Да, очень жаль. Вы поняли меня? А представьте себе, когда я описала все это маме, она так странно рассмеялась и сказала:
— Какие глупости! Наши молитвы людские не доходят до Бога и святых, а потому совершенно излишне их беспокоить. Наша же судьба иная. Мы с тобой «болотные цветы» и выросли на зыбкой, ядовитой почве. Она нас питает, но в конце концов непременно затянет…
Разумеется, эти мамины слова внушены ей ее горем, но они меня все-таки крайне огорчили…
Марина, видимо, взволновалась. Барон молчал; его охватило чувство глубокой жалости к этому молодому существу, покаяние которого раскрыло перед ним целый мир духовной нищеты.
Голос подошедшей Эмилии Карловны вывел из задумчивости Реймара и рассеял грустные думы Марины.
— Как, вы все еще в шляпе?
— Мы тут заговорились, а я про нее и забыла, — ответила Марина, принимая с благодарной улыбкой букет, который поднесла ей хозяйка.
Разговор принял другое направление, и было уже около двенадцати часов, когда гостья простилась и ушла к себе.
Барон, облокотясь на стол, так задумался, что наблюдавшая за ним тетка тронула его за рукав и спросила, о чем он мечтает.
— О Марине Адауровой. Ты права, что бедная девушка заслуживает сожаления, а у ее матери нет, должно быть, ни капли совести. Марина — натура отзывчивая и, по-видимому, богато одаренная, а эта полоумная ее систематически портит. Ну, что она видит и слышит? Ведь это ужасно, если она понимает, какую жизнь ведет ее мать.
— Я не думаю, чтобы она вполне отдавала себе отчет в том, что творится вокруг. Марина считает свою мать несчастной. Может быть, та и в самом деле несчастна и в ее беспорядочной жизни есть смягчающие обстоятельства и мотивы, — со вздохом ответила ему тетка.
Барон встал и ходил по террасе, но при последних словах тетки он вдруг остановился.
— Это для нее не оправдание, тетя, — перебил он ее. — Чем бы ни увлеклась женщина, как бы ни была она беспутна, одно чувство должно быть для нее чисто и свято — материнская любовь. А эта… ничего знать не хочет, кроме своей ревности, и приносит ей в жертву своего ребенка, которого и увезла-то с собой не для того, чтобы всецело посвятить себя его воспитанию, а, вероятно, назло мужу, любившему дочь; иначе, она не отняла бы ее у него. А что она делает с Мариной? Она не обращает на девушку никакого внимания, глумится над ее добрыми порывами и всюду таскает ее за собой, делая свидетельницей своих сумасбродств, любовных приключений и мотовства, которыми эта особа заглушает, видите-ли, свою досаду и ревность… Нет, не говори мне про эту тварь и не старайся ее оправдать.
Барон, видимо, был взбешен и поспешно простился с теткой.
Помещение, занимаемое Адауровыми, состояло из пяти роскошно меблированных комнат с двумя балконами и двух людских.
У Марины была своя комната с балконом, выходившая в сад. Она очень любила свой уютный уголок, обтянутый розовым кретоном и пропитанный свежим, душистым запахом, доносившимся из цветущего сада.
Вернувшись к себе, Марина надела легкий батистовый капот, дала заплести свои роскошные волосы и села читать.
Стук экипажа, остановившегося у садовой калитки, прервал ее чтение. Догадавшись, что вернулась мать, она встала, распорядилась подать ужин и пошла навстречу, но вид матери испугал ее.
Надежда Николаевна почти упала в кресло и голова ее откинулась на спинку. Цветущий цвет лица сменила землистая бледность; вокруг глаз были черные круги, взгляд потух, щеки ввалились и даже рот как-то опустился; во всей фигуре ясно виднелось полное истощение. В каких-ни-будь несколько часов блестящая, красивая львица превратилась в старуху.
Марина знала, что мать прибегает к морфину и без него ослабевает, но в таком положении она никогда еще ее не видела.
— Ты больна, мама? — испуганно вскрикнула она.
— Нет, нет, не пугайтесь, это только сильная слабость, — ответила бойкая горничная, приготовляя на столе все, что нужно. — Вот я сделаю впрыскивание, и все пройдет, а вы тем временем приготовьте чашку чаю.